Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Судья плотно закрыл дверь, разрезал ленту, нервно поднял крышку... Торт! Да какой! С роскошными кремовыми розами, фруктами ― ничего подобного мне не только не приходилось есть, но и видеть.
― Знаешь, как это называется?
― Подарком ко дню рождения.
― Нет, при твоем служебном положении ― это взятка!
― Разве Ремешилов истец или ответчик? Он такой же сотрудник, как и я!
Молча взяла торт и пошла в консультацию ― возвращать «взятку». Ремешилова уже не было, уехал. Подальше от судейских спрятала торт в нижний ящик стола.
По пути домой встретила Васю.
― Почему глазки такие грустные?
― Досталось мне от твоего старшего братца!
В конце моего рассказа он уже хохотал во все горло.
― А ты не отдавай торт. Завтра забегу к тебе домой ― и слопаем за милую душу!
На другой день я снова не застала Ремешилова и, боясь, что такое добро испортится, принесла торт домой. И Вася пришел!
Как-то проходило у нас одно дело с мальчишкой, карманным вором. Обвиняемый значился по домашнему адресу. В суд явились все, кроме обвиняемого. Дело было мелкое, решено было его рассмотреть, обвиняемому дали условно 6 месяцев. И вдруг через несколько месяцев поступает к нам запрос от прокурора, не числится ли за нами подследственный такой-то ― в ожидании суда в Бутырках он «объявил голодовку». Я, памятливая на фамилии, сразу же стала уверять Ивана Алексеевича, что такое дело проходило. Подняли его и обнаружили, что в сопроводительной бумаге из милиции не было ни слова о том, что парень арестован и заключен в Бутырки, ― а мы-το искали его по домашнему адресу! Уже вечерело, но Иван Алексеевич отсек взглядом все мои протесты и отправил в тюрьму с выпиской об освобождении. Там я разыскала паренька ― его, ослабевшего от голода, при мне перевели из камеры в госпиталь, чтобы перед освобождением подлечить последствия голодовки.
В тюремном дворе я перепутала двери и заблудилась. Попросила охранника помочь. Он спросил, как я здесь оказалась. Выслушав объяснения, засмеялся:
― Попасть к нам просто, а вот выйти... ― и, взяв меня под локоть, любезно проводил к выходу.
А летом 1927 года меня направили работать в Павшинский народный суд. Я стала взрослой, и Бирюлево вдруг ― так мне тогда казалось ― сделалось прошлым.
На следующий день мы вновь встретились у стен Кремля.
― Вы ни словом не обмолвились о своей личной жизни, ― сказал он. ― Я даже не знаю, замужем ли вы?
― Мой муж погиб в тридцать восьмом. У меня двое детей, и есть человек, с которым мы собираемся пожениться. Сейчас он на военной службе, в Ташкенте.
― Мусатов?
― Вы подсмотрели, кому я отправляю переводы?
― Есть такой грех, но поверьте, случайно!
― Верю, ― засмеялась я. ― Как только все вернутся на свои места, в особенности ваша жена, наша дружба развеется как дым.
― Почему вы так думаете? ― он схватил меня за руку, ― Лена ― чудесный человек, она вас полюбит, ― сказал так и смутился.
В этих словах я услышала прекрасную характеристику жены, и мне вдруг сделалось тоскливо.
― Может, вы боитесь, что дружба со мной не понравится Мусатову?
― Почему боюсь, я человек независимый и самостоятельный. И все еще решаю вопрос, быть или не быть нам вместе.
― Вот и хорошо, ― явно обрадовался он. ― А теперь побежали в цекаопасную зону, а то опоздаем!
Так мы называли Старую площадь, на которой уже стеснялись появляться вместе, в особенности под руку. Сотрудникам ЦК, знавшим нас, наши фамильярные отношения явно не нравились.
А мы уже не могли обходиться друг без друга.
На следующий день наша послеобеденная прогулка не состоялась: в отделе было длительное совещание с учеными. Вместо обеда ― чай с бутербродами прямо в зале заседаний.
Сотрудники, милостиво отпущенные притомившимся Сергеем Георгиевичем, быстро разошлись, а я осталась, чтобы перечитать записи выступлений и привести в порядок протокол. Когда за мной захлопнулась тяжелая дверь подъезда, была уже ночь. Я сделала несколько шагов по направлению к метро, как вдруг меня схватили за руку. Я испуганно обернулась.
― Я ждал вас, — тихо сказал Иван Васильевич, ― целый день мы были вместе, а вы даже не взглянули на меня. Вы обиделись?
Он угадал: какая-то непонятная мне самой обида томила меня. И правда, во время совещания я смотрела на кого угодно, но только не на него. А может, у этого чувства было иное название? Вдруг завыла сирена. Пришлось спуститься в метро. Налет продолжался долго.
И вот здесь, на платформе станции «Дзержинская», из-за тесноты невольно прижавшись к Ивану Васильевичу, я решилась, как мне казалось ― для развлечения, ― рассказать историю своей юношеской глупости.
Это были обычные для двадцать седьмого года дела, которых становилось все больше. Так называемые «твердозаданцы»
― крестьяне, имевшие крепкое хозяйство, ― обкладывались высоким налогом, за просрочку платежа налагались большие пени, и финансовым органам приходилось их взыскивать через народные суды.
Ответчики, как ни старались доказать необоснованность обложения их таким высоким налогом, по сути, были обречены. Суды всегда выносили решение «в пользу государства». Иногда я себе позволяла заметить судье, что среди этих дел были явно неправильные, но тот обрывал крамольные рассуждения:
― Деточка! Они прикидываются несчастными, а на самом деле ― кулаки!
И я умолкала, хотя и не убежденная.
Василий Никифоров выступал в суде в качестве представителя истца, как заведующий финансовым отделом Московского уезда. После заседания он забирал у меня исполнительные листы по ранее вынесенным решениям, утвержденным после кассаций. Однажды, исполненная жалости к многодетному ответчику ― он плакал, узнав решение суда, ― я не выдержала и высказала «финансисту» свое возмущение.
― Вы прекрасно понимаете, что допущена ошибка! И все же требуете полного удовлетворения иска!
― Раечка, ― ответил он, ― совершенно с вами согласен! Ошибка была. Но признавать... на это я не имею права.
Я удивленно на него посмотрела.
― Вы не знаете жизни, не понимаете политики!
― Не верю, что это политика государства! ― Я вскипела от злости. ― Вы загружаете суды и делаете вид, что все идет по закону! Налоги берете сами, а как просрочка и штрафы, так требуете решения суда?