Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дом в Четырнадцатом квартале Бруклина делили три поколения Миллеров-Нитингов. Старшее: свекр Луизы Мари и тесть Генри; дед по отцу и дед по матери долгие годы жили под одной крышей, но между собой почти не соприкасались — возможно, потому, что тесть котировался не в пример выше свекра: одно дело портной, да еще с лондонской выучкой, и совсем другое — бывший матрос. Среднее: родители писателя, Луиза Мари и Генри-старший. И младшее: старший сын Генри Вэлентайн, будущий писатель, и его младшая сестра Лоретта Анна, родившаяся на четыре года позже Генри.
Домов, собственно, было два: любимый и не любимый. Первый, трехэтажный, из красного кирпича, смотрелся куда уютнее второго: в садике, пусть и маленьком, росли сирень и хризантемы, из окна второго этажа видна была фабрика по переработке олова, где регулярно возникал пожар. И тогда по улице неслись запряженные лошадьми пожарные машины, из фабричных окон рвался огонь, валил дым, выла сирена — зрелище для восьмилетнего мальчишки незабываемое. В просторной гостиной с мягкой мебелью и разноцветными салфетками на спинках стульев развешаны были гравюры и фотографии — в основном родня матери. На одной запечатлен трехлетний ангелочек: пепельные локоны, белое платьице, стоит в обнимку со своей лошадкой Декстер, взгляд будущего автора «Тропика Рака» почему-то испуганный, даже затравленный. А еще запомнился Генри, который досыта ел только в детстве, идущий из кухни тяжелый запах сытной немецкой еды: пышных клецок с густым соусом, тушеных фрикаделек из ливера, жирных окороков и многослойных, сочащихся заварным кремом тортов. Поесть в доме любили. Поесть, попеть и выпить. За стол, бывало, садилось человек двадцать — домочадцев, родственников, знакомых. Нередко в застолье принимали участие и отцовские клиенты, они же, «по совместительству», его собутыльники; были среди них известные актеры (Дэвид Беласко), журналисты. Пиво и рейнское лились рекой.
Главное преимущество дома номер один было, однако, не в сирени, фотографиях и клецках, а в том, что — напишет Миллер в «Тропике Козерога» — «находился он на самой заманчивой улице в моей жизни». Улица «идеально подходила всем: мальчишке, любовнику, маньяку, пьянице, мошеннику, развратнику, убийце, астроному, поэту, музыканту, портному, сапожнику, политику. Да, такая вот улица, где было всякой твари по паре, и каждый — мир в себе, и все жили в полной гармонии и дисгармонии». К тому же, что немаловажно, — поблизости от Ист-Ривер. Новый же дом в Бушуике, на Декатер-стрит, куда Миллеры переехали зимой 1900 года (Генри девять лет), располагался гораздо дальше от реки, от доков и, самое обидное, — от тайной мечты сына портного стать вовсе не портным, а речным лоцманом. Мечты, которую родители не разделяли. Из окон дома номер два открывался довольно унылый городской пейзаж, который лет сорок спустя Миллер опишет так: «Ни тепла, ни уюта, ни плотности, ни прозрачности, ни числителя, ни знаменателя. Это как читать вечернюю газету глухонемому».
Имелись, правда, свои плюсы и у этой «вечерней газеты». Во-первых, располагался дом номер два в гораздо более престижном районе Бруклина, вдали от нищих эмигрантов, евреев, ирландцев и итальянцев, валом валивших в эти годы в Америку и селившихся, если оказывались в Нью-Йорке, по преимуществу в Уильямсберге. Солидные немцы Миллеры отличались «собственной гордостью» и соседства с «безродными» эмигрантами сторонились, оно их никак не устраивало. Во-вторых, отсутствие реки отчасти компенсировалось проходившей поблизости железной дорогой — что может сравниться для подростка с выпускающим пары, шипящим, грохочущим, медленно набирающим скорость паровозом? И, в-третьих, по длинной Декатер-стрит, по обеим сторонам которой протянулась нескончаемая вереница прилепившихся друг к другу одинаковых домов, по выходным дефилировал немецкий уличный оркестр. Усатые итальянцы с беззаботной южной улыбкой играли на аккордеоне, цыгане показывали фокусы, гадалки с говорящими попугаями на плече предсказывали будущее — как правило, радужное.
Настоящее же было не столь радужным. Садисткой и фурией Луизу Мари, может, и не назовешь, но сыну от нее доставалось за двоих. Он впоследствии мрачно пошутит: «Железное лютеранское сердце не знает смысла слова „прощать“». За двоих потому, что Лоретта Анна родилась, как теперь бы политкорректно выразились, с задержкой развития, и с нее, что называется, и взятки были гладки. В семь лет девочка, которую соседская детвора именовала не иначе как «полоумной Лореттой» или же просто «чокнутой», с трудом говорила и не умела даже считать, не то что читать и писать. Доставалось, впрочем, и Лоретте: о том, чтобы отправить девочку в школу, не могло быть и речи, мать взялась учить ее сама и часто срывалась. В «Тропике Козерога» писатель вспомнит, как мать с упорством, достойным лучшего применения, вколачивала в дочь арифметику. «„Сколько будет два плюс два?“ — „Пять!“ Мать лупит ее линейкой». Срывался на Лоретту и отец: умственно отсталая дочь, ничего удивительного, действовала ему на расшатанные нелегкой жизнью и алкоголем нервы. Вообще же, срывались все на всех, особенно усердствовала невоздержанная Луиза Мари, и тогда туго приходилось всем ее домочадцам без исключения.
Генри — в первую очередь. Отец, правда, старался, как мог, баловать сына. Читал ему перед сном или когда тот болел — мальчик с детства страдал сильной близорукостью, у него воспалялись глаза, приходилось даже носить темные очки. Рассказывал увлекательные истории, показывал картинки в волшебном фонаре, подарил коня-качалку (того самого Декстера), а когда Генри немного подрос, приохотил к портняжному делу, чем, впрочем, большой радости сыну не доставил. Мать же по большей части читала Генри не сказки, а нотации, делала замечания («не чавкай», «не вертись»), раздавала подзатыльники и бесконечные поручения. И в магазин сбегай, и отцу помоги, и окна вымой: подобный ритуал имел место каждую субботу. Только и слышалось: «надо», «нельзя», «не вздумай». «И не вздумай впредь отказываться от подарков, которые на Рождество раздают в твоем детском саду!» Дело в том, что один раз по доброте душевной Генри от рождественских даров отказался — он же, дескать, все равно получит подарки через два дня, в свой день рождения. Отказался — и за это заработал от матери сильный нагоняй.
Да, с сыном Луиза Мари была строга. Строга и далеко не всегда справедлива: заставляла работать по дому, а знакомых уверяла, что Генри «хлебом не корми, дай помочь своей мамочке». О том, что такое материнское тепло, Генри даже не догадывался, в «Моей жизни и в моем времени» он напишет, что не припомнит, чтобы мать хотя бы раз его обняла, приласкала. Угодить ей было сложно, но иногда удавалось — мужу, кстати, гораздо реже, чем сыну: Генри-старшего она не жаловала, а лучше сказать, в грош не ставила. «Какой у меня несчастный, отчаявшийся отец!» — с горечью вспоминал писатель, хотя, когда отец пил, неизменно брал сторону матери — сказывался ее непререкаемый семейный авторитет.
Отдадим, однако, Луизе Мари должное: Генри ей многим обязан. Начать с того, что она на всю жизнь приучила своего довольно беспутного отпрыска к порядку; уже упоминавшаяся Анаис Нин вспоминала, что Миллер, несмотря на богемные замашки, «ведет хозяйство, точно голландская экономка». Кроме того, свои материнские обязательства Луиза Мари выполняла неукоснительно. Водила сына в детский сад, отправила учиться в воскресную школу, заботилась о том, чтобы Генри был накормлен, хорошо (и даже модно) одет: бархатный итонский пиджачок, вязаная белая шапочка с помпоном. Исправно давала деньги на карманные расходы — при условии, естественно, что все поручения по дому выполнены в срок.