Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сказать по правде, ситуация в Америке вызывает у меня с каждым днем все большее отвращение и отчаяние. Очень может быть, я не знаю жизни, живу в своем тесном мирке, ведь я всего-навсего портной, но из того, что я вижу, у меня складывается определенное впечатление о людях, которые меня окружают, и должен со всей ответственностью сказать, что люди эти вызывают у меня лютую ненависть. Их исключительная глупость станет их смертью. Я более не склонен, как несколько лет назад, обвинять во всех смертных грехах капиталистов и политиков. Сейчас меня угнетает совсем другое. Сегодня отсутствует материал, из которого делаются настоящие люди. Каким бы я ни был материалистом, я не настолько глуп, чтобы считать, будто во всем виновата система. Сегодня это было бы равносильно тому, чтобы вслед за верующими бездумно повторять: „На все воля Божья“. И знаете, что, а вернее кто примиряет меня с действительностью? Русские писатели. В их книгах дает себя знать беспощадная реальность, которая меня умиротворяет…
Я ведь и сам хочу стать писателем и задаюсь мучительным вопросом: есть ли мне что сказать миру? Откровенно говоря, мне не верится, что я способен написать что-то стоящее, и тем не менее мне не по силам, сколько бы я ни старался, подавить в себе желание выразить свои мысли на бумаге. Я уже давно подумываю сочинить пьесу, но идеи в голове бродят столь причудливые, что пока сесть за нее поостерегусь. Хуже художественного темперамента только одно — мысли».
Какие выводы напрашиваются после прочтения этого предельно откровенного письма? Их, собственно, всего два. Первый: Миллера не устраивает окружающая действительность. Второй: Миллер хочет писать и даже знает, что он напишет: «Однажды я напишу огромную, самую главную книгу, в которой будет отражено всё… вся моя жизнь». И первый вывод — залог успеха второго: если писатель доволен происходящим вокруг, какой же он писатель?
Миллеру уже (еще?) двадцать два, он много чего, особенно за последние пару лет, повидал и испытал. Но вот есть ли ему, что сказать миру? Сказать свое, не заемное? В этом он пока не уверен. Да ему и не до этого. Ему бы сначала разобраться с тем, что принято называть «личной жизнью».
Была у Миллера еще одна — и веская — причина отъезда в Калифорнию. Для объяснения этой причины следует, как рекомендуют французы, «искать женщину». Чтобы заняться «поисками женщины» (а лучше сказать — женщин), придется вернуться на несколько лет назад.
Сын властной, энергичной матери, юный Генри был до поры до времени с девушками робок и застенчив (для фрейдистов здесь нет парадокса) и на вершину сексуального Олимпа поднимался медленно, проторенной, так сказать, дорогой.
Началось всё с портретов писаных красоток на коробках леденцов и шоколадных конфет, а также с фотографий девушек легкого поведения, и тоже красоток, в криминальных отчетах «Полицейской газеты». Чем девушки провинились, Генри взять в толк не мог, только чувствовал, что у него горят щеки.
Затем пришел черед кузины: заметный, хотя и не слишком существенный, этап в возмужании подрастающего полового гиганта. Лет девяти Миллер гостил у своих двоюродных братьев Джои и Тони Имхоф и, перед тем как лечь спать, поднялся вместе с ними в спальню к их старшей сестре. Юные растлители приблизились на цыпочках к кровати и стащили со спящей одеяло. Трудно сказать, что было бы дальше, но Минни проснулась, подняла истошный крик, и начинающие вуайеристы вынуждены были с позором ретироваться.
Кузину в сексуальном воспитании автора «Тропика Рака» сменили красотки в кафешантане, они охотно демонстрировали ножки и нескромный вырез на платье и вовсе не были такими недотрогами, как Минни; вдобавок были они гораздо лучше сложены, веселы и нескромных взглядов нисколько не чурались. О том, что с ними делать, Генри, впрочем, мог лишь догадываться.
На смену кафешантанным красоткам пришла красотка школьная. Одноклассница, хорошенькая еврейка Франсес Глэнти, не дождавшись, когда робкий Генри за ней приударит, написала ему страстную любовную записку, дождалась, пока он ее прочтет, после чего на глазах у подруг нежно своего избранника поцеловала, чем лишь смутила и надолго лишила покоя.
Дальше дело пошло быстрее. Шестнадцати лет Генри заражается от местной шлюхи гонореей, и приходится срочно обращаться за помощью к аптекарю; нехитрое, но кропотливое лечение аптекарь сопровождал лекциями о вреде случайных связей, которые (лекции — не связи), скажем сразу, впрок не пошли. По всей видимости, шестнадцатилетний донжуан счел, что «оно того стоит», и спустя год уже по собственному почину отправился во французский публичный дом близ театра «Гералд-сквер», вторично подхватил дурную болезнь, однако на этот раз не только не расстроился, но еще и похвастался сослуживцам в цементной компании — какой, дескать, я молодец.
«Грязная» любовь сменилась «чистой». Чистой и непорочной. В те же шестнадцать Генри влюбляется в обворожительную блондинку Кору Сиуорд: полные губы, большой, упрямый рот, розовые, как у девушек на коробках шоколадных конфет, щечки, фарфоровые голубые глаза. Само совершенство, «гений чистой красоты», как сказал поэт по другому поводу. В ее присутствии завсегдатай французских публичных домов каменел, немел, бубнил что-то несуразное. Друзья, злые мальчики, хватали его под микитки и подтаскивали к Коре, уговаривая не робеть и признаться ей в любви при свидетелях — на миру, мол, и смерть красна. Кора заливисто смеялась, а Генри не мог от смущения и глубокого чувства даже рта раскрыть. Теперь он осознал, что «целовать следы ее ног» — не фигура речи; иных поцелуев он вообразить не мог. Весной 1909 года (Генри восемнадцать, он уже окончил школу) он, наконец, осмелился назначить Коре свидание. Пару раз повел ее в театр и на танцы, а когда она с родителями уехала на лето в Эсбьюри-парк, писал ей длинные письма, на которые получал ответы вялые и односложные. Во время одиноких велосипедных прогулок на своем гоночном «Богемце» до Кони-Айленда и обратно он, измученный безнадежной любовью, мечтал о том, как они, наконец, встретятся — наедине, без посторонних глаз. И мечта сбылась: осенью, на вечеринке, Кора, как в свое время и Франсес Глэнти, нежданно проявила инициативу, отозвала его в пустую гостиную, дала себя обнять, поцеловать — но потом вдруг одумалась: вырвалась из его объятий и убежала. Много позже, по возвращении из Калифорнии, Миллер ехал однажды с приятелем в трамвае, и на остановке вошла Кора — бледная, осунувшаяся, но такая же неотразимо прекрасная. Сообщила, что она замужем («Он репортер, ты его не знаешь»), позвала зайти к себе, посмотреть, как она живет, завела в спальню, обронила: «А здесь мы спим»…
Спать Миллеру было с кем. Недавно овдовевшая Полин Шуто, сын которой был всего на год моложе девятнадцатилетнего Генри, годилась ему в матери, и ей было, чему научить юного, весьма дееспособного, но не слишком еще опытного любовника. Эта хорошо сложенная, крашеная блондинка средних лет, женщина не семи пядей во лбу, зато покладистая и очень сексуальная, знала толк в любви, умела угодить мужчине (и себя не обидеть). И это при том, что условия к занятиям любовью располагали не слишком: в соседней комнате от чахотки умирал сверстник Генри, ее сын Джордж…