Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому каждой вещи, каждому существу дано по имени. А некоторым, как ни странно, даже по два.
Об этом все трое начали размышлять, когда «Без вас» успокоилась. Слова, при помощи которых происходило общение и которые обозначали предметы и чувства, чаще всего были представлены в двух видах. В частности, это касалось мсье Альбера, Шарля и Мориса. Так вместо «точно» они говорили «пинкт». Это «пинкт» было короче, а потому представлялось им более уместным, более правильным. Еще были «кричкес» вместо «крошки», слово более выразительное и гораздо сильнее царапающее, особенно в постели, если завтракать там печеньем. Для «помогите!» существовало «гевалт!», но его можно было произносить без крика, тихим голосом, только для себя. В таком случае оно предварялось словом «ой»: «Ой гевалт!» А еще «шпилькес» вместо «булавки», но благодаря присутствию в обоих словах взрывного губного звука — во втором случае «б» стояло почти там же, где в первом — «п», они почти одинаково произносились на обоих языках, а значит, и кололись одинаково.
В ателье и многие другие слова охотней говорились на идише; исключение составляли Жаклин и мадам Андре — они не были еврейками. Хотя Жаклин шутки ради выучила некоторые слова, и выбор между тем или иным языком тоже имел значение. Замены не происходило, и рот более естественно артикулировал «крошки», когда ощущалось, что по фонетическим причинам больше подходит сказать «кричкес».
Словарный запас жакеток обогащался и уточнялся. Как-то раз относительно какого-то события они услышали, что оно отложено. Они применили это слово к себе и сочли, что оно подходит и их положению: отложены лучше, чем повешены.
Лишенные возможности спрашивать, обреченные самостоятельно находить ответы на вопросы, которые им не дано было задать, «Без вас», «Не зная весны» и «Месье ожидал» понимали не все.
Быть может, вопреки тому, что они испытывали, они вовсе не были презираемы — но призваны, оставлены в этом мире с единственной целью узнать историю тех, кто дал им жизнь. Они ощущали в себе какую-то часть их создавших. Словно они, жакетки, были посредниками, чтобы, в свою очередь, передать рассказ о том, что случилось до их появления на свет и что вооружило бы их для будущей жизни, о которой они ничего не знали. Несмотря на некие знаки, иногда доходившие до них, они не понимали, что им положено узнать.
И вот приходилось слушать. Слушали они с интересом. Впрочем, очень скоро стало понятно, что им никогда не удастся узнать все до конца.
Это «все» было неведомо, непостижимо и лишь фрагментами запечатлевалось в их сознании. Их беспокоило ощущение, что есть иная жизнь помимо той, которая разворачивалась перед ними и вроде бы не представляла для них никакой угрозы, да и, к счастью, никто не собирался их разлучать.
— Я живу настоящим, оно дает мне возможность вспоминать, — как-то сказал Шарль, — а если я не буду вспоминать, то кто вспомнит?
В ателье часто говорили о довоенном времени. Значит, между прочим, была война?
В последующие недели жакетки пытались осознать, какой смысл содержат в себе эти слова: военное и довоенное время. На что это может быть похоже?
Среди отзвуков, оставленных этими разговорами, они обнаружили много деталей из жизни Шарля. Как Морис, как мсье Альбер и мадам Леа, он родился и вырос в стране, которая называется Польша. Они поняли, что он не был счастлив в этой стране. Что он испытывал притеснение, глумление и унижения. Что он был женат и имел двух дочерей. Что однажды утром жена и дочери были арестованы, отправлены к себе на родину и не вернулись оттуда. Что он долго ждал, когда они постучат в дверь, — и ждет до сих пор. Что он уехал из дома, где жила вся семья. И наконец, что у него в жизни было всего десять лет счастья и уже долгие годы он прожил без своих любимых.
В этой истории, рассказанной негромким голосом и сопровождаемой притворными смешками, порой наступали невыносимые паузы.
То, что наши три жакетки с песенными именами видели, слышали и переживали, было продолжением этой истории.
Вечером в своем пристанище, при погашенном свете, они спрашивали себя, что означают эти слова: жизнь, смерть?
Наконец они решили, что смерть — это когда не возвращаются. Может, как те жакетки, которые покинули ателье, и больше их никто не видел? Хотя ведь мсье Альбер говорил Шарлю, что, когда изделия уходят, они обретают жизнь. Значит?
Значит, для одежды и для людей эти слова имеют разный смысл? Плакать из-за отсутствия одних и радоваться, что другие не возвращаются?
Им казалось, они не понимают слов, на самом же деле они не понимали, что такое смерть. В этом ателье некоторые жакетки даже не успевали вздремнуть, но после их ухода не становилось печальней. Никто не говорил, что ему не хватает ни «Я пою», ни «Моих юных лет», ни «Когда почтальон улетает», ни «Шарманки влюбленных», ни любой другой. Им всегда находили замену. Люди же были незаменимы.
Именно тогда наши три жакетки обрели твердую уверенность — и это показалось им невероятным — вот в каком соображении: раз их не заменяют, значит, они ближе к человеческому роду, чем их собратья.
Прошло уже почти полгода, а они и шагу не сделали из ателье на улице Тюренн, и это пространство, в котором жакетки обрели плоть, стало для них родным. У них было достаточно времени, чтобы научиться быть счастливыми или грустить. Но ученичество еще не закончилось.
Как-то в конце мая мсье Шифман, друг мсье Альбера, предложил ему картины еврейских художников. Предвидя возможный отказ, он дал понять, что, покупая картину, мсье Альбер сделает доброе дело и одновременно неплохое вложение. Но последний аргумент не возымел ожидаемого эффекта.
Пусть бы только доброе дело. Это еще туда-сюда. Людей надо судить по тому, что они делают, а не по тому, кто они есть. И еще — так часто говорил Шарль — по тому, как они делают то, что должны делать. Поэтому мсье Альбер решил: если он купит картину — а он с самого начала решил ее купить, — то цену обсуждать не станет.
Но вот что его беспокоило, что он считал неуместным — это идея вложения. Если свести аргументацию к двум этим критериям, выходило, что его рассудок не способен обратиться к простому удовольствию смотреть на картину. Не будучи специально образован по части живописи, он прекрасно знал, что, когда дважды в год наступает момент подбора моделей нового сезона, мнение его является тем не менее самым авторитетным.
Мсье Шифман, которого он посвятил в свои рассуждения, не совсем ловко пытался настаивать на том, что некоторые картины приобретают после смерти художников особую ценность. Однако уже всерьез раздраженный мсье Альбер отвечал:
— Вы так хорошо знаете художников, мсье Шифман. Не можете ли вы спросить их, этих ваших художников, почему они не пишут картины, которые хорошо продавались бы при их жизни? Разве я произвожу одежду, которая продастся лишь после моей смерти?
И тут, пока мсье Шифман убеждал мсье Альбера, что зачастую художники опережают свое время, гладильщик Леон, расправляя влажную тряпку на модели «Один в ночи» из альпаги, запел: