Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока шел спор между поборниками и противниками реставрации, полотно лежало в музейных мастерских, накрытое куском белой ткани, точно мертвец.
По дороге к ресторану на виа Гибеллина профессор несколько сумбурно объяснил, что директор Уффици согласился выдать нам специальный пропуск для посещения мастерских. Какая прекрасная новость! Я застегнула пальто и сунула руки в карманы, объятая радостным чувством: оно всегда посещает меня, когда исполнение желаний близко.
Аромат жареных каштанов — зимнего лакомства — заполнял улицу, почти безлюдную в это время дня: лишь двое-трое припозднившихся служащих возвращались с работы да несколько кришнаитов, подставив бритые головы под холодный февральский ветерок, гремели колокольчиками, точно потерявшееся стадо. Профессор Росси любезно предложил понести мою сумку. У него были манеры джентльмена былых времен, так раздражающие феминисток — но, конечно, не меня. Тем не менее сумку я не отдала. На углу дворца Барджелло студенты раздавали листовки с ругательствами в адрес Берлускони. Защищаясь от ледяного ветра с Арно, они подняли отвороты курток до самого подбородка и топали по тротуару, чтобы согреться. Противоположная сторона улицы выглядела куда более мрачно: закопченные стены, облупленные двери.
— Посмотри на этот дом, — профессор показал на автомастерскую со сводчатым входным портиком. — Очень может быть, что именно здесь помещалась мастерская Верроккьо, когда в ней начал работать Мазони.
Я поглядела в ту сторону, пытаясь различить среди кирпичных стен старинную арку входа, которую Лупетто описывал в своих дневниках. У меня никак не укладывалось в голове, что этот гараж со светящейся вывеской и рабочими в оранжевых спецовках и есть та самая мастерская. Не было сомнения, однако, что по этой улице Мазони проходил сотни раз, как и другие художники, которым покровительствовали Медичи, как и недруги могущественного семейства, явные или скрывавшиеся под масками меценатов, но державшие камень за пазухой, — убийцы и их сообщники.
— Джулио… — проговорила я и замолчала, не зная, как задать вопрос.
— Да?
— Как вы думаете, пожирание частей человеческого тела — это какой-то ритуал? — решилась наконец я.
— Видимо, ты имеешь в виду обряды сатанистов, — вздохнул профессор. Похоже, вопрос не сильно удивил его. — Это первое, что приходит в голову, хотя расчленение тела укладывается в христианскую традицию, всегда прославлявшую мученичество. Имей в виду, что самобичевание было обычным делом почти для всех религиозных братств пятнадцатого века. Адепты часто собирались вместе, чтобы отхлестать себя на глазах у всех, и всегда кто-нибудь предлагал другим свои услуги, в память о страданиях Иисуса и христианских мучеников… — Профессор на секунду прервался и испытующе взглянул на меня. — Неудивительно, что ты наткнулась на нечто подобное, читая о заговоре против Медичи. Когда религиозные идеи — в данном случае связанные с умерщвлением плоти — накладываются на жестокость политики, мы гарантированно получаем изуверство.
— Но ведь для людей с религиозным сознанием мученики — это герои, а не преступники под пытками и не родственники, погибшие в вендетте.
— Конечно. Учитывай все это в своей работе. Впрочем, тебе хорошо известно, что в то время культура была насквозь пропитана религиозными представлениями.
Я подумала, что если тогда находились люди, готовые причинить физическую боль себе и ближним из религиозного благочестия, то, по логике вещей, еще больше встречалось тех, кто не прочь был поступить так же с врагами. Но больше всего меня поражало в описаниях Мазони не то, что заговорщики умирали, разрывая зубами человеческую плоть, а то, что они проделывали это со своими товарищами — отнюдь не с людьми из лагеря Медичи.
Может быть, пожирание плоти имело символическое значение, недоступное поверхностному взгляду? Или это было неистовство чувств? Как истолковать, к примеру, тот факт, что человек перед повешением поворачивается к собрату по несчастью и кусает его с такой страстью, силой или отчаянием, что вырывает сосок? Здесь не так-то просто прийти к определенному выводу.
Ресторан, выбранный профессором Росси, располагался на первом этаже палаццо XV века. Интерьер с потускневшими зеркалами и старинными картинами создавал теплую, располагающую атмосферу. Войдя, я сразу пожалела, что одета не так, как нужно. Мой наряд совершенно не сочетался с флорентийской элегантностью профессора: под его темным пальто обнаружился стильный американский пиджак из твида, широкие бежевые брюки и итальянские ботинки, которые, несмотря на спортивный вид, были сделаны на заказ. Мои джинсы и пятнистый флисовый свитер выглядели в этом заведении так же чужеродно, как полярный исследователь при версальском дворе. Я боялась, что профессор почувствует себя неловко. Все-таки я слегка привела себя в порядок перед зеркалом, распустила скрепленные заколкой волосы и, призвав на помощь надменность, которую прививала мне мама, смело зашагала под люстрами ресторанных залов, словно ничем другим в жизни не занималась.
Шторы на всех четырех окнах были отдернуты, однако на столах горели маленькие лампы. Посетители — человек двадцать, не больше — молчаливо сидели за пятью столиками, отстоявшими довольно далеко друг от друга. Мы сделали заказ, Росси водрузил на нос крохотные очочки в золотой оправе и по-особому взглянул на меня. Я бы назвала такой взгляд академическим: глубоко проникающий, но взвешенный и спокойный. Похоже, эта способность была у профессора не врожденной, а приобретенной за долгие годы преподавания. Взгляд не был выпытывающим, не содержал ни следа упрека, однако я на несколько мгновении почувствовала себя не в своей тарелке — словно профессор экзаменовал меня или догадался, что я скрываю от него кое-что, и теперь ждал, пока я расскажу все по своей воле.
Когда нас больше не стесняло присутствие официанта — Росси сидел в торце стола, спиной к окну, я напротив него, — я впервые поведала ему о новом направлении, которое приняла моя работа после знакомства с тетрадями Пьерпаоло Мазони.
— Не понимаю, почему источник первостепенной важности выдают так неохотно, — пожаловалась я, вспоминая, сколько пришлось хлопотать профессору, пока начальник Управления по делам художественного наследия не разрешил мне ознакомиться с записями.
— Это очень ценный материал, — возразил Росси, соблюдая подобающую профессору дистанцию в общении. — Имей в виду, что пергамент крайне хрупок и портится не только от прикосновения, но и от света. Кроме того, Флоренция с трудом заполучила эти записи. Архивариус короля Георга Третьего обнаружил двенадцать тетрадок в Кенсингтонском дворце, но в Итальянский государственный архив они попали только в тысяча девятьсот пятом, причем пришлось выдержать тяжбу с Ватиканом, тоже заявлявшим на них права.
— Вы сказали «двенадцать»? — поразилась я.
— Да. А почему это тебя удивляет?
— Синьор Торриани принес мне только девять.
Взгляд собеседника слегка затуманился, будто профессор рылся в памяти: сопоставлял факты или что-то считал. Такое за ним водилось нередко.