Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Наш возлюбленный император умер, наследника нигде не видно, Сарантию грозит смертельная опасность, а ты напрасно мучишь опечаленного и встревоженного человека.
— Можно я подойду и еще немного его помучаю? — спрашивает она.
Она видит, что он колеблется. Это ее удивляет и даже, по правде говоря, волнует: как сильно он ее желает, если даже в это утро…
Но в эту секунду с улицы внизу доносятся один за другим звуки. Ключ скрипит в замке, открывается и закрывается тяжелая дверь, звучат быстрые голоса, слишком громкие, потом еще один голос отдает резкую команду. Человек за занавеской быстро оборачивается и снова смотрит на улицу.
Женщина замирает. В это мгновение своей жизни она обдумывает много разных вещей. Но, по правде говоря, настоящее решение уже принято раньше. Она доверяет ему и самой себе, как ни удивительно. Она заворачивается в простыню, словно защищаясь, а потом задает вопрос, обращаясь к его напряженному лицу, с которого совершенно исчезло обычное добродушное выражение:
— Какая на нем одежда?
Много позже мужчина решит, что ему не следовало так уж удивляться ее вопросу и тому, что она захотела ему открыть этим вопросом. С самого начала его в ней привлекали ее ум и проницательность не меньше, чем красота и талант, которые заставляли сарантийцев приходить в театр каждый вечер, когда она выступала, восторгаться и разражаться смехом и аплодисментами.
Однако сейчас он действительно поражен, а удивляется он редко. Не в его привычках позволять себе замешательство. Тем не менее, в эту единственную тайну он ее не посвятил. И оказывается, имеет большое значение, во что решил одеться седовласый человек на все еще сумрачной улице, выходя из дома, чтобы явиться взорам всего мира в то чреватое важными последствиями утро.
Петр оглядывается на женщину. Даже в такой момент он переводит взгляд на нее, и после они оба это запомнят. Он видит, что она прикрыла наготу и что она немного боится, хотя, конечно, стала бы это отрицать. От него почти ничего не ускользает. Он тронут как тем, что она задала этот вопрос, так и ее страхом.
— Ты знала? — тихо спрашивает он.
— Ты очень настаивал именно на этом доме, — шепчет она, — с балконом над этой улицей. Нетрудно было заметить, чьи двери видны отсюда. А театр и пиршественный зал Синих служат не менее надежными источниками информации, чем дворцы или казармы. Какая на нем одежда, Петр?
У нее привычка понижать голос в особо важных местах, а не повышать его. Это производит впечатление. Как и многое другое в ней. Он снова смотрит на улицу, вниз, сквозь скрывающий его занавес, на группу людей перед входом в тот самый важный дом.
— Белая, — отвечает он и после паузы прибавляет еле слышно: — С пурпурной каймой от плеча до колена.
— А! — откликается женщина. Она встает и идет к нему, волоча за собой окутавшую ее простыню. Она невысокого роста, но двигается так, словно высокого. — Он надел порфир. Сегодня утром. Это значит?
— Это значит, — повторяет он. Но без вопросительного знака.
Протянув руку через ограждение балкона, он быстро описывает круг, подавая знак людям, которые уже давно ждут на первом этаже дома на противоположной стороне улицы. Едва дождавшись ответного знака, поданного из маленькой двери сторожа за железной решеткой, Петр поворачивается и идет через комнату к невысокой прекрасной женщине, стоящей между комнатой и солярием.
— Что будет, Петр? — спрашивает она. — Что теперь будет?
Внешне он не производит большого впечатления, но тем большее впечатление производит то ощущение собранной властности, которое он может иногда вызвать, внушая тревогу.
— Ты предложила меня помучить, — шепчет он. — Разве нет? Теперь у нас появилось немного свободного времени.
Она колеблется, потом улыбается, и простыня, ее временное одеяние, падает на пол.
Вскоре на улице внизу раздается громкий шум.
Крики, дикие вопли, топот бегущих ног. На этот раз они остаются в постели. В какой-то момент, в разгар любовных объятий, он шепотом, на ушко, напоминает ей об обещании, данном больше года назад. Она его помнит, конечно, но никогда не позволяла себе до конца в это поверить. Сегодня, в это утро, прильнув губами к его губам, снова приняв в себя его тело, думая о смерти императора прошлой ночью и о другой смерти, сейчас, и о совершенно невероятной любви, она верит. Она действительно верит ему теперь.
Ничто и никогда так не пугало ее раньше. А ведь она уже прожила жизнь, хотя еще очень молода, в которой сильный страх был вещью обычной. Но вот что она говорит ему несколько позже, когда к ним возвращается возможность разговаривать, когда стихают общие движения и стоны:
— Помни, Петр. Собственная баня, с холодной и горячей водой, с паром, не то найду себе торговца пряностями, который знает, как ублажить высокородную даму.
Всю жизнь ему хотелось только одного — участвовать в гонках.
Ему казалось, что с того времени, когда он осознал себя в этом мире, он жаждал находиться среди лошадей, наблюдать за галопом, шагом, бегом; говорить с ними, говорить о них, о колесницах и возничих весь день, пока не заблестят на небе звезды. Ему хотелось холить коней, кормить их, помогать им рождаться на свет, приучать к упряжи, поводьям, колеснице, шуму толпы. А затем — если будет на то милость Джада, во славу Геладикоса, отважного сына божьего, который погиб в своей колеснице, когда вез людям огонь, — править собственной квадригой. Вытягиваться далеко вперед над хвостами коней, обвязав себя поводьями, чтобы не выскользнули из потных пальцев, заткнув за пояс кинжал, чтобы при падении одним отчаянным ударом перерубить ремни, и гнать, и гнать вперед с такой скоростью и грацией, которую никто другой и вообразить себе не сможет.
Но ипподромы и колесницы были частью большого мира, частью мирской жизни, а в Сарантийской империи ничто, даже поклонение богу, не было простым и ясным. Здесь, в Городе, стало даже опасным свободно говорить о Геладикосе. Несколько лет назад верховный патриарх из разрушенного Родиаса и восточный патриарх Сарантия сделали совместное заявление, что было большой редкостью: Священный Джад, бог в солнце и за солнцем, не имеет детей: ни смертных, ни бессмертных, но все люди являются духовными сынами божьими. Сущность бога не может умножаться. Поклонение и даже само признание идеи о рожденном им сыне есть ересь, порочащая святость бога.
Но как еще, вопрошали на проповедях несогласные с ними клирики в Сорийе и в других странах, мог этот недосягаемый, ослепительный Золотой Бог Всех Миров стать более доступным для приземленного человечества? Если Джад любит свое смертное творение, сынов своего духа, разве не истина то, что он воплотил частицу себя в облике смертного, чтобы скрепить эту любовь? И этим воплощением стал Геладикос, возничий, его сын.
Были еще анты, которые завоевали Батиару и приняли веру в Джада, а вместе с ним и в Геладикоса, но уже в качестве полубога, а не просто смертного сына Джада. «Варварская ересь», — возмущались теперь ортодоксальные клирики, за исключением тех, кто жил в Батавии под властью антов. Сам верховный патриарх жил там, в Родиасе, с их милостивого дозволения, и на западе голоса против Геладикоса звучали приглушенно.