Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так то для своих, а ты ж мимолётный, беглый. До дому дойдёшь, там и напьёшься! — Ответствовало хозяйственное, но негостеприимное утро.
— Вот уж, не думал я… По все дни на бегу, не для одного себя стараюсь, для всех. Куда шагну, там и начало дня, во всякий миг, из-за каждого пригорка. Ни присесть, ни на месте постоять, ни оглядеться, ни оглянуться. За что ж мне всё это?! Разве провинился чем перед миром?
Устыдилось было утро, да обидеть куда как проще, нежели признать неправоту, оскорбиться намного легче, чем простить.
— Да полно! Или мы нЕлюди?! — Воскликнуло вдруг солнце. Алмазом чайного же цвета в огранке ветвей засияло оно, заставляя опустить глаза, будто стыдило в чём. Так ведь и было за что. Рассвет — за бесцеремонность, утро — за скупость. Не щадило солнце и самого себя, — за неумение сдерживать ярости, а то и за скрытность в неурочный час.
Шаркают по снегу косули, добираясь до лёжки под низким кустом. Деревья, расцарапывая небо до крови, скребут по нему мёрзлыми пальцами веток… Чего добиваются они — неведомо. А, может, просто, — стоят и, втянув животы под шкурой заледенелых стволов, терпят холод и ждут, когда же, наконец, придёт она, нескорая ещё, спорая весна…
Для памяти
Воспоминания. Каждому достаются свои.
Что помню я сам? То время, когда люди спрашивали друг у друга — цветной или чёрно-белый фильм будет крутить киномеханик. И ведь он крутил, меняя бобины с плёнкой. Иногда она рвалась, и зрители свистели, сунув два пальца в рот, и кричали ему с надрывом на балкон или за спину: «Сапожник!», на что тот равнодушно, без злобы, с высоты своего положения, ответствовал, загнав папиросу в угол рта: «Будете хулиганить, граждане, отключу аппарат, он и так уже перегрелся.»
Граждане замолкали, подальше от греха и, в ожидании продолжения, одни принимались напевать, выбивая ногами подсолнечную шелуху, застрявшую промеж половиц, про толстых, как сосиска, курсисток и тонких медичек. Другие же сидели молча. Бывало, люди падали прямо с кресла в проход, где корчились от боли, скрипя зубами. Те, которые всё про всех знают наперёд, качали головой и шептали с внятным азартом, брызгая дурно пахнущей слюной: «Припадочный!» Но находились и те, которые, с негодованием и сердцем выколачивая пыль из преувеличенных пиджаком плеч: «Трепло!» — Говорили они. — «Судорога, не видишь, что ли? Булавку надо, либо иглу! Есть у кого, други?!» И непременно находилось и первое, и второе: в складке шва, остриём книзу от сглаза или обёрнутая несколько раз хвостиком нитки под воротником — на всякий случай.
Дед вспоминал про вкусное, про печёные из теста, осыпанные сахаром буквы в церковно-приходской школе, где он учился грамоте. Тому, кто правильно называл, какой именно буквы не хватает в слове, она и доставалась — румяная сдоба. Дед, кстати, был и грамотен, и сыт.
Не умеющая писать своего имени бабка, со слезами на глазах рассказывала, как заготавливали они с тятенькой прутики, счищали с них кожицу, да вымачивали для гибкости, дабы после плесть корзинки. От бабки же осталось и странное, не слыханное ни от кого после: «вислого ищут». Не раз произнесённое по любому поводу, оно так и осталось неразгаданным.
Люди уходят. Один за другим. Кое-кто из них сетует напоследок, что земля давно уже превратилась в огромный погост, а надо, всё-таки жить, не растрачивая драгоценное время на скорбь. И хотя, это сложно, но иначе нельзя, ибо, в противном случае, нечего будет вспомнить о нас.
Измят волною горизонт…
— Ночь натягивает на круглые коленки сумерек темное платье в горохах звёзд. И хотя это было уже сотню раз, точно таким: с горохом и коленками, да всё же чем-то, да отличается от прежнего, и того, что непременно случится после.
— После чего?
— После нас.
— Обернуться на сегодняшний день можно из любого, в будущем, но каким он покажется издали… вопрос!
— Ну, так лишь бы цели наметить верные, и идти к ним, жилы рвать, несмотря ни на что.
— И ни на кого?
— А что ж, бывает, что и столкнёшь одного-второго. Так ежели тебе не с руки, да не по пути — не мешайся! Разве не правда?
— Выйдет ли добраться до светлой цели в грязной-то обуви?
— Это уж думайте, как хотите, да только с чистыми руками дела не сделать…
Ночь же, тем временем, растянулась на истёртом матраце леса. Торчащие отовсюду пружины деревьев мешали ей спать, и коротала она самоё себя, гоняя одинокое облако по небу, пока оно, зацепившись за ноготок месяца, не изорвалось вконец.
Проседь березняка навевает причинную грусть. Снежные муравейники сугробов, изрытые капелью оттепели, искусанные ею, вызывают не жалость, не недоумение, но проказливое желание испробовать их на прочность и ступить, в самую суть. Одно лишь только удерживает от осуществления задуманного — позабытая кем-то рваная калоша, доверху набитая снегом.
А где-то далеко, в тот же самый час… Измят волною горизонт…
То, что есть…
Зимний лёгкий воздух, свободный от бремени цветочных ароматов, пыльцы и столпотворения насекомых, парил над землёй, дул ей в лицо нежно, проявляя ту заботу, на которую только был способен. Делал он это неловко, неумело, но искренность и сердечность искупала долю недостающей в этом деле искусности.
Косуля, не мешая хлопотать, несмотря на то, что вдыхала воздух без усилий, либо показной жадности, но с хорошо заметным удовольствием.
Как всегда, она бродила совсем рядом с лесной сторожкой, выискивая, что пожевать, а посему привыкла к звукам, доносящимся от человеческого жилья. Из дома, кроме голосов людей, часто доносился задорный лай собаки. Не будучи представленными лично, собака и косуля были, тем не менее, хорошо знакомы. Рождённые в один год, они росли не рядом, но всё же вместе. В известных им обеим местах, они обменивались ароматами, оставляли записочки, комочки шерсти на сухих травинках и надкусанные ветки.
Подобные этим, невинные приветы соседей, дают право полагаться на взаимную приязнь, которая, хотя и не несёт в себе бремя обоюдных обязательств напрямую, но позволяет иметь друг друга в виду, на случай крайней надобности.
Тем же самым днём… Дверь, притянутая ослабленной морозом пружины, стукнула, словно в сердцах, и на порог, в сопровождении собаки, вышел человек. Задолго до того, как