Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришлось подымать девчонок самим.
Когда старшей исполнилось десять, средней — восемь, а младшей — шесть, супруги Семибратовы решили, что нянек в доме достаточно. И Фурсик соизволил появиться на свет.
Прабаба звала его Фоня, мама и сестры — Понечка, папа вообще — Пузырь, на что сын давно уже обижался, но помалкивал. А во дворе и в школе дружно звали Фурсиком. Кто придумал это имя первым — неведомо.
Сестры, хоть и пришлось им с братиком понянчиться (а может быть, именно поэтому — кто до конца распознает женскую душу?), не чаяли в нем души. Про родителей и говорить не приходится. Последышек, как говорила прабаба, был у них на особом счету. Взять хотя бы отдельную комнату, которую он получил в семь лет и про которую стоит, возможно, рассказать особо.
Да, дома у Фурсика была девятиметровая, но своя комната, куда никто к нему просто так, зря не лез — верили, что он и без надзирателей всегда занят делом.
Мы не обманываем уважаемого читателя, а говорим чистую правду — с семи лет, то есть с момента, когда отец сказал Фурсику: «Ну, вселяйся!» — никто из членов семьи не входил к Фурсику, не постучавшись. Никто не мог переставить его книжки на полках по своему усмотрению. И никто, само собой, не выдвигал без спросу ящики письменного стола и не рылся в их пестром содержимом, не листал его блокнотик, где записаны были разные нужные телефоны — например, телефон экологической милиции: 254-75-56 или того места в Москве, где можно полазить по скалам: 263-62-65, Спорткомплекс МГТУ им. Баумана.
Фурсика даже не ругали (только вообразите себе!) за беспорядок в комнате! Впрочем, может быть, потому, что знали по опыту: это у него — сугубо временно: как только покончено будет со срочными делами, в его каморке вновь воцарится порядок. «Как на корабле», — говорил отец, до института послуживший на флоте.
Комнату Фурсик оборудовал и украшал по своему вкусу. (Мама-врач неукоснительно требовала лишь одного — чтобы стол стоял у окна и чтоб свет падал на него слева.) Например, над письменным столом (с одной тумбой, но в ней — пять ящиков) висел у него портрет Масиха из Лахора. Этого мальчика продали в рабство. Он был ковроделом. Ткал, ткал эти ковры, накопил денег — и в девять лет сам выкупил себя из рабства. Создал детский профсоюз — и призывал весь мир не покупать лахорские ковры, потому что они сделаны руками детей-рабов. В двенадцать лет его убили.
Фурсик пока не выяснил, продолжал ли мир покупать лахорские ковры или их производство после этого заглохло. Он часто рассматривал карту Пакистана, как будто надеялся вокруг городов со странными, казавшимися ему зловещими названиями — Лайарпур, Гуджранвала, Джхангмагхияна, — различить следы отважного мальчика.
Трудно было себе представить, что в стране, которая в двадцать раз меньше России, народу почти столько же, сколько у нас. Как они там все помещаются? Это наводило его на разные странные мысли. Ну ладно, в Москве народу полно, наверно, как в этом самом Лахоре. Если в два раза увеличить — в метро вообще не проедешь. Но сравнение с Пакистаном поневоле заставляло вспомнить, что у нас сколько хочешь таких мест, где людей вообще почти нет! Это Фурсик хорошо знал по разговорам взрослых. А раз так — чего же тогда мы так цепляемся за эти Курильские острова?.. Почему не отдать их японцам, которым жить уже совсем стало тесно? Они бы нас за это озолотили, как сказал однажды Фурсиков папа, выпивая с друзьями-медиками…
Но на этот сложный вопрос мы сейчас отвлекаться не будем. Важно одно — дома Фурсику было и вольготно, и уютно.
Уют создавался среди прочего прабабиным лоскутным ковриком у кровати. Этот коврик сшит был из 126 лоскутков (Фурсик еще в первом классе, когда выучился счету до тысячи, специально подсчитал). Лоскутки были всех решительно цветов и оттенков. Но Фурсику особенно нравились алые, ярко-зеленые и еще какого-то особенного лимонного, чуть-чуть зеленоватого цвета. Когда утром в воскресенье неохота было вставать, он лежал и, свесив голову, рассматривал эти лоскутки. И никогда ему это не надоедало. У коврика была еще одна волшебная особенность — зимой от него босым ногам было тепло, а летом — прохладно! Когда в далеком детстве Фурсик пробовал узнать у прабабы причину такого свойства любимого коврика, она отвечала, улыбаясь:
— С любовью делала, Фонечка!
Заметим кстати, что кровать для Фурсика выбиралась родителями вместе с ним, семилетним, и ему разрешено было, предварительно разувшись, проверить ее на важнейшее для кровати качество — прыгучесть. Продавцы, как ни странно, не протестовали.
Повторим еще раз — дома Фурсику было хорошо. Его не тянуло неудержимой силой за дверь, на улицу, как всех его дружков. Но не было у него в жизни с трех лет и до сего времени большего удовольствия, чем ездить в гости к прабабе.
Сама прабаба приезжала к ним обычно с утра, в один из выходных или праздничных дней. И в каждый из этих приездов он с замиранием сердца ждал, чем кончатся ее переговоры вполголоса с Фурсиковой мамой (это было всегда под конец прабабкиного визита — после церемонного чаепития). Наконец он слышал вожделенное: «Ну, поедем ко мне!» Но оставалось не менее важное решение.
— С ночевкой или обороткой? — спрашивала прабаба, обращаясь к невестке.
Тут нервы Фурсика не выдерживали. Он кричал:
— С ночевкой! С ночевкой!
Но решение принималось в зависимости от многих факторов. Одно дело, если это были каникулы или суббота. Если же, наоборот, прабаба приезжала утром в воскресенье — тогда, ясное дело, карта ложилась обороткой: в школу через всю Москву утром в понедельник даже и в нынешние взрослые годы Фурсику было ехать ни к чему. Но и в каникулярные дни у мамы могли быть на Фурсика свои планы. Решение прабаба всегда и неизменно оставляла за невесткой. В случае отказа позволяла себе только приговаривать, с чуть-чуть нарочитой покорностью разводя руками: «Была бы честь предложена!» А там уж, имелось в виду, — дело ваше.
Заметим также, что прабаба — единственная в семье — входила в комнату правнука без стука.
На трамвай до метро Фурсик никогда не садился. Расстояние и время были промеряны — от угла Короленко и Стромынки до «Сокольников» километр с хвостиком, пятнадцать — семнадцать минут быстрого шага. «А то и ходить разучишься!» — отвечал Фурсик на недоуменный вопрос одноклассников: «Ты че — пешком, что ли?!» Они все как один, кроме закадычного друга Коляна, предпочитали трамвай.
А чего тогда, спрашивается, качать мышцы?
Впрочем, таких вопросов к окружающим у Фурсика за его жизнь — еще недолгую, но осмысленную, — накопилось немало. Если все их задавать, вообще сдвинутым прослывешь.
В вагонах метро Фурсик давно уже не садился. Давно — то есть уже года полтора. Отец ему как-то сказал: «Ты чего это так торопишься место занять? Чтобы женщина, что ли, раньше тебя не села?» Повторять отцу не пришлось. Фурсику стало стыдно бросаться вперед и хлопаться на сиденье, как делали это перед носом у пожилых и не очень, но все равно усталых женщин множество его сверстников.