Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без всякой последовательности разматывались в памяти последние минуты боя: упавший под пулями Кандиди, Ветров, ворвавшийся с гранатой в бункер, Вадька, склонившийся над Костей, Вадька, таскавший потом раненых вместе с Лидой. Ветрова они, кажется, тоже несли вдвоем.
Отвернувшись, уже не глядя в сторону моста, он пошел по траншее с горьким, обжигающим ощущением в груди.
Солнце совсем по-весеннему золотило снег, ослепительно белый в темных заплатах трупов. Чужих трупов.
Своих снесли в одно место, между траншеей и блиндажом, под черный горбатящийся квадрат, брезента. Рядом с ними, на рюкзаке, Султанов с опущенной головой и еще кто-то щупленький.
— Па-адъем! — заорал Елкин хрипло. — Помкомвзвода! Выставить часовых, расчистить площадки для пулеметов.
Мелькали перед глазами закопченные лица, слышались обрывки докладов. Небрежные, усталые взмахи рук, еще таящие нервное напряжение недавнего боя.
Походя он отдавал распоряжения, а сам уже перелезал на склон в лощинку позади окопов, не спуская глаз с брезентового квадрата. Теперь он был один, и решать надо было одному. Хоть бы узнать обстановку, ни черта не ясно. И нет пленных, хотя бы один…
Сбоку вынырнул Харчук; в руках у него была развернутая тряпица с хлебом и тушенкой. От одного вида еды замутило. Он отмахнулся, глядя в спину Султанова и на курносого, совсем молодого солдата Горошкина, который стоял рядом и, мусоля карандаш, записывал на дощечке от патронного ящика имена тех, кто был под брезентом.
— Нуриддин Мамедов, записал? — спросил Султанов, не замечая подошедшего сзади Елкина. — Правильно, ниши. Сюда люди приедут после войны, на братскую могилу.
— Вот же стерьвы, — сказал Горошкин, — в школе изучали первую войну, а тут уж вторая. Не живется им без крови, не живется…
— Юноша, — сипло сказал Султанов, — что ты знаешь? Всю историю человечества можно изучать по войнам. Человечества! Какое слово, а? Не-ет! — пробормотал он, прилипнув взглядом к дощечке, сунутой солдатом под брезент. — Если только еще одна, последняя, когда останется два-три человека! Тогда опомнятся, оглянутся по сторонам, спросят: может быть, хватит? Да нет, не спросят…
Заметив лейтенанта, он поднес руку к виску…
— Пленных нет, — сказал Елкин, глядя в черное, заросшее лицо Султанова с каким-то странным размытым блеском белков.
— Откуда — никто не сдался. Как в агонии дрались. — Он кашлянул. — Хотел попрощаться — не могу поднять брезент. Страшно.
И Елкин подумал, что тоже не смог бы поднять. Ему снова припомнился тот, голубоглазый, и к горлу подошла муть.
Взгляд Султанова остановился, замер, и Елкин, проследив за ним, увидел старшину. Тот шагал от бункера, подгоняя долговязого немца с белой повязкой на рукаве, в мышиной шапке пирожком.
Султанов, сжимавший на груди автомат, локти врастопырку, застыл, точно ястреб перед броском.
— Говорит, санитар, — сказал старшина, подходя и толкнув немца, который едва не шлепнулся на брезент, запутавшись в нем длинными ногами в коротких опорках. При слове «санитар» круглые, какие-то мерзлые глаза его ожили: «Я, я, санитар, пацифик. Гитлер капут, аллес капут!», но, увидев глаза Султанова, осекся, хлюпнул носом. Он у него был отморожен, и, по-видимому, давно.
— Что он знает? — спросил Елкин Султанова. — Переводите, сержант.
Султанов чуть слышно выдавил вопрос, все еще не разгибаясь, не меняя позы, так же напряженно глядя. Перевел:
— Приказано было продержаться до утра. Живыми или мертвыми. До подхода частей. До девяти. — Елкин машинально завернул рукав, часы показывали полвосьмого. — Заблокировать мост. Здесь путь для прорыва. Сколько и какие части — не знает. Ничего не знает. Санитар, профессия — лингвист, тотальный ученый…
— Горошкин! — повернулся Елкин. — Королева ко мне. И Сартакова.
Он зашагал вслед солдатику, который мчался к окопам, выкликая фамилии. Громоздкая фигура Королева поднялась навстречу. Елкин остановился, невольно прислушиваясь к сиплой накаляющейся скороговорке Султанова за спиной.
На оплывшей щеке Королева зрел синяк. Огромной своей лапищей он поправил шапку, одновременно отдав честь. Сзади уже подбегал Сартаков. Елкин непроизвольно отметил, что он свеж, будто и не было боя, бессонной ночи. Розовые, нежные, в оспинках щеки, уже по-мужски начинающие твердеть в скулах. Сам того не сознавая, почему-то подробно разглядывал обоих, точно стараясь понять что-то новое, не замеченное прежде. Нервный подъем смывал усталость. Вспомнились рассвет и Сартаков, кинувшийся в атаку. Наверное, есть люди, которым с рожденья чужд страх. Или это таежная выучка, характер? А может, просто молодость, которой еще нечем дорожить? «А я старше, мне есть чем?»
— Возьмите, Сартаков, двоих — и в боевое охранение, за мост, к лесу, Вылку пошлите ко мне. Далеко не углубляйтесь. При появлении противника — две ракеты, и отступай. Береги людей. Надо продержаться до подмоги.
«Зачем я лгу? Рыбы нет. Добрался ли до штадива? До нас ли там?» Сартаков кинулся к траншее, весело откозыряв, и у Елкина снова сжалось сердце в какой-то шипучей нежности к этому парню, с которым и успел только переброситься десятком слов. Сказал, сглотнув:
— Примите взвод, Королев. Проверьте боеприпасы в роте, расчистить по две позиции на пулемет, доложить.
— Ясно…
Елкин уже повернулся к тем, у брезента, откуда несся сдавленный, похожий на визг, шепот Султанова:
— В расход его, старшина! Или боишься, Маркович, а? Они не боялись удобрение из нашего брата делать? А? Ты слышал, лейтенант: они, видите ли, бывают всякие… Этот не виноват. Хотя он из стада со свастикой на лбу… Они не одинаковые, они разные! Но никто до них не додумался делать матрацы из волос и удобрение из костей. Целая промышленность на человеческом сырье, на костях. А он не виноват… Или мне за тебя? Уведи!!
Он медленно подступал к пленному, выкатив белые глаза.
Каждое слово сдавливало и без того саднящую душу, и Елкин ничего не видел, кроме застывшей согнутой фигуры Султанова и пятившегося пленного. Белоносый, с торчащими из-под капюшона седыми висками, с выставленными, раздражающе дразнящими, грязными ладошками, он бормотал что-то непонятное, из чего только и можно было разобрать: «пацифик», «капут». И, невольно поддаваясь злобе, знакомо сдавившей горло, Елкин успел еще подумать о том, что, одержи немцы победу, этот тоже небось заблеял бы, захрюкал у общего корыта, да еще на спину наступил бы кому-нибудь из них перед щелкающим аппаратом.
А мать, мать там в подвале, как мышь, и чужие сапоги по потолку, и чья-то мерзкая усмешка на морде, заглянувшей под пол…
— Он не виноват! — задыхался Султанов. — Он нейтралист, у него семья погибла под бомбежкой… Он отвернулся от свинства и потому вправе считать себя