Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько недель после того, как Райзер оставил свое прежнее жилище и прежних товарищей Г. и М., случилось жуткое происшествие, которое живо напомнило ему об угрозе, над ним нависавшей.
Как-то раз, возвращаясь домой после хора, Г. был арестован прямо на улице и заключен в одну из самых мрачных тюрем, находившуюся у городских ворот и предназначенную для опаснейших преступников.
Райзера, в ужасе наблюдавшего, как Г. уводят, била крупная дрожь. Но примечательнее всего, что опасение быть принятым за соучастника неведомых ему преступлений стародавнего товарища так его смутило, словно он и вправду был соучастником: страх его воистину походил на страх преступника. Да и как могло быть иначе, если в нем с детства подавляли чувство собственного достоинства? Теперь он чувствовал себя слишком униженным, чтобы противиться приговорам окружающих. Объяви его кто-нибудь преступником, он, наверно, и сам счел бы себя таковым.
Наконец выяснилось, что бывший его товарищ Г. ограбил церковь, украв ночью золотое шитье с алтаря и серебряные оклады молитвенников, хранившихся внутри церковных скамей, для чего взломал несколько замков.
Вот каков был один из тех замыслов, что Г. лелеял в своем уме, по целым дням валяясь в кровати.
Но на церковную кражу он пустился лишь после расставания с Райзером, хотя в других местах приворовывал и прежде.
Обычно такие преступления карались виселицей, и Райзера душил страх подобной участи всякий раз, как он вспоминал, сколь близко прошел от этого человека и как легко мог бы соскользнуть в бездну по ступенькам разных лихих затей вроде тогдашней героической экспедиции на остров за вишнями. Со временем Райзер стал бы усматривать в том ночном походе все больше героического и все меньше предосудительного, и для Г. не составило бы труда подстрекнуть его на другие такие же предприятия.
И кто знает, быть может, эти размышления и смутные догадки еще усиливали смятение Райзера, стоило ему услышать в разговоре имя Г. Ему казалось, что от преступления его отделяет лишь маленький шажок, и у него начинала кружиться голова, как порой бывает у людей, еще далеких от края бездны, но неудержимо влекомых к ней самим этим страхом и уже чувствующих, будто летят в нее.
Мысль, что он легко мог стать соучастником беззакония, рождала в Райзере схожее чувство, словно он уже совершил злое дело, – отсюда и страх, и смятение.
Меж тем до повешения дело все же не дошло. После нескольких месяцев тюремного заключения Г. вынесли более мягкий приговор, навсегда высылавший его за границу. О дальнейшей его судьбе Райзер ничего не слышал. Так закончилась история с умирающим Сократом, имя которого Райзер долго носил как презрительную кличку, хотя сам исполнял вовсе не роль Сократа, но лишь одного из друзей оного, который, стоя в стороне, рыдал, пока Сократ, к вящему умилению зрителей, выпивал отравленный кубок и красиво вытягивался на смертном ложе.
К тому времени Райзер уже более года вел дневник, куда записывал все, что с ним происходило. Дневник этот получился в своем роде весьма примечательным, ибо Райзер не опускал в нем ни единого обстоятельства своей жизни, ни одного мельчайшего случая, как бы незначительны они ни казались. Поскольку же он заносил туда лишь имевшие место случаи, но не фантазии, приходившие ему в голову в течение дня, то и записи получались сухими и скучными, лишенными всякого интереса, каковы, собственно, и были сами происшествия. В сущности, Райзер проживал две жизни, весьма отличные одна от другой: внутреннюю и внешнюю, – и дневник его отражал внешнюю сторону, не заслуживающую быть закрепленной на бумаге. В то время Райзер еще не умел проследить, как внешнее, действительно случившееся влияет на внутреннее состояние духа: его самоиспытующий взгляд тогда еще не приобрел должного направления.
Со временем, однако, дневник его стал улучшаться: он все чаще записывал туда не только события, но также свои замыслы и намерения, чтобы потом проверить, какие из них ему удалось исполнить. Тогда же он установил и занес в дневник правила, коим собирался неукоснительно следовать. Порой он приносил себе торжественные клятвы, как, например, рано вставать, расписывать дни по часам и прочее в таком роде.
Но вот что странно: именно торжественные обещания зачастую исполнялись медленно и неохотно – когда дело заходило о малом, огонь его фантазии, рисовавшей все обещанное вкупе с приятными последствиями, сразу угасал, и напротив, если он отбрасывал всякую выспренность и торжественность, осуществление задуманного шло и быстрее, и веселее.
На добрые намерения он был воистину неистощим. Однако это вызывало у него постоянное недовольство собой, поскольку выполнить их все он просто не мог.
Три дня, в продолжение которых Райзер был неизменно доволен собой, он отметил в дневнике как нечто из ряда вон выходящее – и совершенно справедливо, поскольку таких трех дней на его памяти никогда еще не случалось. Счастливое стечение обстоятельств, ясная погода, приятная бодрость в теле, дружеские улыбки встречных и бог знает что еще – все вместе как нельзя лучше способствовало исполнению его замыслов.
Кстати говоря, дабы содержать себя в благочестии и добродетели, он прибегал к всевозможным средствам: каждое утро для оживления добрых и благих чувств читал вслух «Всемирную молитву» Александра Поупа, которую переписал по-английски и выучил наизусть, – и действительно, всякий раз по ее прочтении он ощущал в себе живое стремление к новым благим начинаниям. Кроме того, он выписал из одной книги «правила жизни» и регулярно прочитывал их в определенные часы. И так же добросовестно пропевал несколько мотетов, живо побуждающих к добродетели и благочестию.
Если бы и внешние его обстоятельства сложились чуть более счастливо и благоприятно, то Райзер с такими устремлениями – между прочим, совсем не частыми у молодых людей его возраста (ему в то время едва исполнилось шестнадцать лет) – мог бы сделаться образцом добродетели.
Но людское мнение о себе он не мог изменить, как ни старался, вот оно-то снова и снова лишало его уверенности и, несмотря на все его усилия стать лучше, никак не хотело склоняться в его пользу: он казался слишком испорчен и слишком сильно обманул общие надежды, чтобы надеяться вновь обрести уважение и любовь окружающих.
Особенно тяжким и совершенно незаслуженным стало павшее на него подозрение в распутстве – ведь он жил в одной комнате с таким отъявленным распутником, как Г. Однако Райзер был настолько далек от всякого распутства, что и тремя годами позже, когда к нему в руки случайно попала книга по анатомии, он впервые получил сведения относительно известных вещей, о которых имел тогда лишь самое смутное и неопределенное представление.
Даже чтение старинных книг и посещение театра ставились ему в вину и почитались за непростительный грех.
Случилось так, что в Ганновер приехала труппа бродячих акробатов, и так как место на площади стоило очень дешево, в один из вечеров он тоже пошел поглядеть на искусство храбрецов, рискующих свернуть себе шею. Его заметили, а поскольку подобное выступление тоже числилось по разряду театральных комедий, то сызнова пошли толки о его вновь возродившейся склонности – мол, дня не проходит, чтобы он не ходил глазеть на акробатов, вот, значит, на что он разбазаривает деньги, теперь уж ясно, что из него не выйдет никакого толку.