Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь о наших лидерах, этих клыкастых насильниках над невинностью — что же произошло с ними потом? Бони сам был изнасилован довольно скоро после описанного события; он женился, сдавшись натиску богатой фермерши-вдовы, которая до смерти заэксплуатировала его в своей постели и в коровнике. Билл Шеферд встретил девушку, которая ловко облапошила его, украв его сберегательную книжку. Уолт ушел в море и взял множество призов за свой кулинарный талант, а затем женился на рыбном бизнесе. Другие женились тоже, подняли большие семьи, многие стали членами Церковного Совета в своих приходах.
О маленьких девочках, которые были нашими жертвами и учителями, которые вели нас за собой в те дни: стройненькая Джо растолстела в браке с пекарем из Пэйнсвика, храбрая Бет отправилась разводить скот в Австралию, а Рози, которая крестила меня своими поцелуями, пахнущими сидром, вышла замуж за военного. И я потерял ее из вида навсегда.
Последние дни моего детства оказались также последними днями деревни. Я принадлежал к тому поколению, которое видело, по случайности, конец тысячелетнего образа жизни. В нашу долину Котсволд перемены докатились нескоро и не проявляли себя по-настоящему до поздних 1920-х; мне тогда было двенадцать, но именно за эту горстку лет я стал свидетелем, как все происходило.
Я сам, моя семья, мое поколение родились в мире молчания; в мире тяжелой работы и необходимого терпения, спин, склоненных к земле, рук, ласкающих урожай, ожиданий благоприятной погоды; деревень, разбросанных, как овцы, на пустых просторах, и длинных пеших расстояний между ними; белых, узких дорог, изрезанных колеями от тележных колес и избитых копытами, дорог, не знакомых с запахом масла и бензина, по которым редко ходили, и почти никогда для удовольствия, а лошадь была самым быстрым средством передвижения. Люди и лошади являлись единственной имеющейся силой — поддерживаемые воротом и рычагом. Но лошадь была королем, и почти все крутилось вокруг нее: фураж, кузнечное дело, конюшни, левады, расстояния и ритм наших дней. Ее восемь миль в час были пределом нашей скорости передвижения, и так мир существовал со времен римлян. Эти восемь миль в час были жизнью и смертью, размером нашего мира, нашей тюрьмой.
Они были сутью мира, для которого мы родились, и всего, что мы узнали первоначально. Затем, под испуганное ржание лошадей, начались перемены. По дорогам, чихая, побежал автомобиль с бронзовыми фонарями, а за ним шумный автобус; автобус на сплошных шинах стал ползать по пыльным холмам. Больше людей стало прибывать и уезжать. Первыми его жертвами стали цыплята и собаки, которые, обезумев, кидались под колеса. Старики-крестьяне тоже получали травмы и сердечные приступы, сталкиваясь лицом к лицу со скоростью за гранью понимания. Затем в деревне стали появляться ярко-красные мотоциклы размером в пять буфетных дверок, на них с ревом носилась молодежь, взлетая, как ракета, на любой холм за две минуты, а потом неделями ремонтируя и регулируя.
Эти черты не мгновенно изменили нашу жизнь; машины были экзотикой, их редко видели, а мотоциклы видели чаще всего разобранными на детали, мы пользовались автобусом лишь один раз в год, и наши автобусы сначала пустили как опытные. А пока Лео Аурес, нахлобучив котелок, гонял свой экипаж в Строуд дважды в неделю. Машина брала шестерых, плата была два пенса с человека, но большинство предпочитало идти пешком. Мистер Уэст из Шипскомба ездил в двуколке каждый день забирать посылки всего за пенни. Но большинство из нас все еще путешествовало пешком, нагнув голову навстречу сырым Уэльским ветрам, игнорируя извозчиков — которых мы считали грабителями, — чтобы провести в магазинах долгий, утомительный день.
Но пугающиеся автомашин лошади с вытаращенными от ужаса глазами показывали, что конец на подходе. Вскоре деревня разрушится, опустеет, рассеется, станет ничем иным, как лишь местом проживания пенсионеров. Оставалось совсем немного лет, последних из их тысячелетия, и они ушли, а мы их ухода почти и не заметили. Они ушли быстро, безболезненно, под веселый рокот мотоциклов, в мелькании теней нового явления — кино, при привыкании к быстрым наездам в Глочестер (когда-то далекий, как иностранный город), просто чтобы побродить по ярким магазинам. И все-таки, до самого конца, как иногда обманчиво улучшение, предшествующее смерти, старая жизнь казалась незыблемой, как всегда.
Церковь, например, никогда не демонстрировала большего могущества. Ее уверенный колокол звонил каждое воскресенье; деревня слышала его и, не задавая вопросов, надевала свои лучшие одежды — сатин и саржу — и заполняла церковные скамьи, кивала, кланялась, шикала на детей, поклонялась и молилась, орала или блеяла гимны, кто как умел, сидела напряженными рядами или урывками спала, пока кюре зачитывал литературные проповеди, которые он брал в духовной библиотеке.
Воскресенье, далеко не день отдыха, было некоторым образом даже труднее, чем будни; оно никогда не проходило вяло. Оно, наоборот, взбадривало, будучи комбинацией из поблажек и дисциплины. В этот, единственный из семи, день — приняв предварительно вечером ванну — мы были чистыми, надевали лучшее и ели мясо. Дисциплина же — это Воскресная Школа, изучение молитв и богослужения утром и вечером. Ни настроение, ни увлечения не принимались тут в расчет, да нас и не посещали сомнения.
Воскресные утра дома представляли собою привычную суматоху — хаос в кухне, резкие приказания что-либо немедленно вымыть. Причем глаза всей семьи устремлены на часы. Мы лихорадочно приглаживали волосы жиром или водой, щетками яростно отскребали руки под струей из насоса. На завтрак в воскресенье подавался целый фунт огромных сосисок, зажаренных до черноты на сале. Мы макали их в перец и торопливо жевали, при этом к тарелке притыкался открытый молитвенник.
— О, небо! Вы опоздаете, ребята.
Кусаем, едва прожевываем, глотаем.
— Ты закончил? Пора двигаться.
— Отстань. Я учу молитву.
— Я-должен-выучить-заданную-молитву!
— Быстрее шевели мозгами, тогда и выучишь.
Но на самом деле было совсем не трудно; десять загадочных строчек поглощались между глотками пищи, а еще чаще — на бегу. Вверх по берегу, вниз по дороге, скользкий молитвенник в одной руке, недоеденный кусок сосиски — в другой: «Всемогущий и Всепрощающий Отец, который в одиночку сотворил Великое Чудо…» Через пять минут текст был уже в памяти.
В Воскресной Школе мисс Бэгналл, потирая нос, произносит: «Итак, молитва — кто должен…» Я вскакиваю на ноги и тараторю прекрасные слова — полстраницы звонких звуков. Они льются изо рта, не оставляя никаких следов. Кроме того, что я и сегодня не могу прочитать молитву, не ощутив вкуса жесткой, сожженной сосиски…
После часа Воскресной Школы мы все отправлялись в церковь, хор сразу же собирался в ризнице. Тут мы втискивались в грязные рясы, которые стирались только на Пасху. Пастор выстраивал нас и служил нам короткий, энергичный молебен; затем мы заполняли хоры, занимая свои привилегированные места, откуда было очень удобно рассматривать прихожан. Детская Воскресная Школа занимала мрачное, холодное северное крыло, поэтому наши взъерошенные головы были похожи на замороженные цветы. Остальная церковь чернела торжественными одеждами взрослых, украшенными меховыми воротниками из кошки и перьями. Большинство располагалось семьями, тут и там виднелись недавно помолвленные молодые пары с красными от смущения шеями и щеками. Первые ряды занимала наша местная знать, их места были помечены визитными карточками: Лорд Мэнор, Сквайр Джонс и Грумы; затем бывшие военные, Карвоссы и Деветоны; богатые, уверенные в себе старые девы мисс Абельс и Бэгналл и, наконец, фермеры побогаче. Все аккуратно, по протоколу, со Сквайром впереди, у кафедры. Однажды он проспал, как невинный ребенок, все молитвы, и псалмы, и бравурные гимны, мудро избавившись от риторических полетов заезжего священника, а проснувшись, отчетливо произнес: «Будь проклят!»