Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, дядя, не приеду! Страшно с вами!
Иудушка сделал вид, что не слышит, но губы у него побелели.
* * *
Освобождение из головлевского плена до такой степени обрадовало Анниньку, что она ни разу даже не остановилась на мысли, что позади ее, в бессрочном плену, остается человек, для которого с ее отъездом порвалась всякая связь с миром живых. Она думала только об себе: что она вырвалась и что теперь ей хорошо. Влияние этого ощущения свободы было так сильно, что когда она вновь посетила воплинское кладбище, то в ней уже не замечалось и следа той нервной чувствительности, которую она обнаружила при первом посещении бабушкиной могилы. Спокойно отслушала она панихиду, без слез поклонилась могиле и довольно охотно приняла предложение священника откушать у него в хате чашку чая.
Обстановка, в которой жил воплинский батюшка, была очень убогая. В единственной чистой комнате дома, которая служила приемною, царствовала какая-то унылая нагота; по стенам было расставлено с дюжину крашеных стульев, обитых волосяной материей, местами значительно продранной, и стоял такой же диван с выпяченной спинкой, словно грудь у генерала дореформенной школы; в одном из простенков виднелся простой стол, покрытый загаженным сукном, на котором лежали исповедные книги прихода, и из-за них выглядывала чернильница с воткнутым в нее пером; в восточном углу висел киот с родительским благословением и с зажженною лампадкой; под ним стояли два сундука с матушкиным приданым, покрытые серым, выцветшим сукном. Обоев на стенах не было; посередине одной стены висело несколько полинявших дагерротипных портретов преосвященных. В комнате пахло как-то странно, словно она издавна служила кладбищем для тараканов и мух. Сам священник, хотя человек еще молодой, значительно потускнел в этой обстановке. Жидкие беловатые волосы повисли на его голове прямыми прядями, как ветви на плакучей иве; глаза, когда-то голубые, смотрели убито; голос вздрагивал, бородка обострилась; шалоновая ряска худо запахивалась спереди и висела как на вешалке. Попадья, женщина тоже молодая, от ежегодных родов казалась еще более изнуренною, нежели муж.
Тем не меньше Аннинька не могла не заметить, что даже эти забитые, изнуренные и бедные люди относятся к ней не так, как к настоящей прихожанке, а скорее с сожалением, как к заблудшей овце.
– У дяденьки побывали? – начал батюшка, осторожно принимая чашку чая с подноса у попадьи.
– Да, почти с неделю прожила.
– Теперь Порфирий Владимирыч главный помещик по всей нашей округе сделались – нет их сильнее. Только удачи им в жизни как будто не видится. Сперва один сынок помер, потом и другой, а наконец, и родительница. Удивительно, как это они вас не упросили в Головлеве поселиться.
– Дядя предлагал, да я сама не осталась.
– Что ж так?
– Да лучше, как на свободе живешь.
– Свобода, сударыня, конечно, дело не худое, но и она не без опасностей бывает. А ежели при этом иметь в предмете, что вы Порфирию Владимирычу ближайшей родственницей, а следственно, и прямой всех его имений наследницей доводитесь, то можно бы, мнится, насчет свободы несколько и постеснить себя.
– Нет, батюшка, свой хлеб лучше. Как-то легче живется, как чувствуешь, что никому не обязан.
Батюшка тускло взглянул на нее, как будто хотел спросить: да ты, полно, знаешь ли, что такое «свой хлеб»? – но посовестился и только робко запахнул полы своей ряски.
– А много ли вы жалованья в актрисах-то получаете? – вступила в разговор попадья.
Батюшка окончательно обробел и даже заморгал в сторону попадьи. Он так и ждал, что Аннинька обидится. Но Аннинька не обиделась и без всякой ужимки ответила:
– Теперь я получаю полтораста рублей в месяц, а сестра – сто. Да бенефисы нам даются. В год-то тысяч шесть обе получим.
– Что ж так сестрице меньше дают? достоинством, что ли, они хуже? – продолжала любопытствовать матушка.
– Нет, а жанр у сестры другой. У меня голос есть, я пою – это публике больше нравится, а у сестры голос послабее – она в водевилях играет.
– Стало быть, и там тоже: кто попом, кто дьяконом, а кто и в дьячках служит?
– Впрочем, мы поровну делимся; у нас уж сначала так было условлено, чтоб деньги пополам делить.
– По-родственному? Чего же лучше, коли по-родственному? А сколько это, поп, будет? шесть тысяч рублей, ежели на месяца́ разделить, сколько это будет?
– По пятисот целковых в месяц, а на двух разделить – по двести по пятидесяти.
– Вона что денег-то! Нам бы и в год не прожить. А что я еще хотела вас спросить: правда ли, что с актрисами обращаются, словно бы они не настоящие женщины?
Поп совсем было всполошился и даже полы рясы распустил; но, увидев, что Аннинька относится к вопросу довольно равнодушно, подумал: «Эге! да ее, видно, и в самом деле не прошибешь!» – и успокоился.
– То есть как же это, не настоящие женщины? – спросила Аннинька.
– Ну, да вот будто целуют их, обнимают, что ли… Даже, будто, когда и не хочется, и тогда они должны…
– Не целуют, а делают вид, что целуют. А об том, хочется или не хочется – об этом и речи в этих случаях не может быть, потому что все делается по пьесе: как в пьесе написано, так и поступают.
– Хоть и по пьесе, а все-таки… Иной с слюнявым рылом лезет, на него и глядеть-то претит, а ты губы ему подставлять должна!
Аннинька невольно заалелась; в воображении ее вдруг промелькнуло слюнявое лицо храброго ротмистра Папкова, которое именно «лезло», и увы! даже не «по пьесе» лезло!
– Вы совсем не так представляете себе, как оно на сцене происходит! – сказала она довольно сухо.
– Конечно, мы в театрах не бывали, а все-таки, чай, со всячинкой там бывает. Частенько-таки мы с попом об вас, барышня, разговариваем; жалеем мы вас, даже очень жалеем.
Аннинька молчала; священник сидел и пощипывал бородку, словно решался и сам сказать свое слово.
– Впрочем, сударыня, и во всяком звании и приятности и неприятности бывают, – наконец высказался он, – но человек, по слабости своей, первыми восхищается, а последние старается позабыть. Для чего позабыть? а именно для того, сударыня, дабы и сего последнего напоминовения о долге и добродетельной жизни, по возможности, не иметь перед глазами.
И потом, вздохнув, присовокупил:
– А главное, сударыня, сокровище свое надлежит соблюсти!
Батюшка учительно взглянул на Анниньку; матушка уныло покачала головой, как бы говоря: где уж!
– И вот это-то сокровище, мнится, в актерском звании соблюсти – дело довольно сомнительное, – продолжал батюшка.
Аннинька не знала, что и сказать на эти слова. Мало-помалу ей начинало казаться, что разговор этих простодушных людей о «сокровище» совершенно одинакового достоинства с разговорами господ офицеров «расквартированного в здешнем городе полка» об «la chose». Вообще же, она убедилась, что и здесь, как у дяденьки, видят в ней явление совсем особенное, к которому хотя и можно отнестись снисходительно, но в некотором отдалении, дабы «не замараться».
– Отчего у вас, батюшка, церковь такая бедная? – спросила она, чтоб переменить разговор.
– Не с чего ей богатой быть – оттого и бедна. Помещики все по службам разъехались, а мужичкам подняться не́ из чего. Да их и всех-то с небольшим двести душ в приходе!
– Вот колокол у нас чересчур уж плох! – вздохнула матушка.
– И колокол, и прочее все. Колокол-то у нас, сударыня, всего пятнадцать пудов весит, да и тот, на грех, раскололся. Не звонит, а шумит как-то – даже предосудительно. Покойница Арина Петровна пообещались было новый соорудить, и ежели были бы они живы, то и мы, всеконечно, были бы теперь при колоколе.
– Вы бы дяде сказали, что бабушка обещала!
– Говорил, сударыня, и он, надо правду сказать, довольно-таки благосклонно докуку мою выслушал. Только ответа удовлетворительного не мог мне дать: не слыхал, вишь, от маменьки ничего! никогда, вишь, покойница об этом ему не говоривала! А ежели бы, дескать, слышал, то беспременно бы волю ее исполнил!
– Когда, чай, не слыхать! – молвила попадья, – вся округа знает, а он не слыхал!
– Вот мы и живем таким родом. Прежде хоть в надежде были, а нынче и совсем без надежды остаемся. Иногда служить не́ на чем: ни просфор, ни красного вина. А об себе уж и не говорим.
Аннинька хотела встать и проститься, но на столе появился новый поднос, на котором стояли две тарелки, одна с рыжиками,