Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато сам я, пробыв всего минуту в полном облачении, благодаря особенностям здешних экваториальных широт стал мокрым с головы до ног. Я вышел на открытую палубу, но никакого облегчения не почувствовал. Тогда я вновь вернулся в коридор и вошел к себе с твердым намерением одеться поудобнее, однако не вполне знал, что же в связи с этим предпринять. Отбросив декорум, приличествующий моему званию, я рисковал сойти за простого переселенца! Я ведь был огражден от нормального общения с благородными дамами и джентльменами и не имел возможности обратиться с проповедью к людям простого звания, за исключением того первого и единственного случая. И все же выносить здешнюю жару и влажность в платье, приспособленном к условиям сельской Англии, оказалось выше моих возможностей. Повинуясь внезапному порыву, который был продиктован, боюсь, не столько христианской практикой, сколько моим знакомством с античными авторами, я раскрыл Священную книгу и, прежде чем успел вполне осознать, что я делаю, предался под влиянием минуты своего рода Sortes Virgilianae,[46]иначе говоря, занялся гаданием, хотя сам всегда с сомнением относился к таким занятиям, даже когда пример оных подавали наисвятейшие праведники. Мой взгляд упал на слова из Второй книги Паралипоменон (8:7): «…от Хеттеев, и Аморреев, и Ферезеев, и Евеев и Иевусеев, которые были не из сынов Израилевых», — слова, которые я тотчас же отнес к капитану Андерсону и лейтенантам Деверелю и Камбершаму, после чего сам упал на колени и стал молить о прощении.
Я изложил здесь так подробно обстоятельства моего незначительного, в сущности, проступка только для того, чтобы показать всю непостижимость людского поведения, словом, всю странность этой жизни в этой странной части света, среди странных людей и на этом престранном сооружении, сработанном из английского дуба, который для меня сейчас и ковчег, и темница одновременно (я конечно же не случайно употребил слово «ковчег», но в надежде, что заключенный в нем коломбур покажется тебе занятной).
Но вернемся к моему рассказу. Помолившись, я стал размышлять, как наилучшим образом избежать возможных недоразумений в будущем — как сделать так, чтобы лежащая на мне печать освященности была бы сразу для всех очевидна. Я снова снял с себя все, кроме рубахи и панталон, и раздетый принялся рассматривать себя в маленьком зеркальце, которым пользуюсь при бритье. Оказалось, что это не так уж просто. Ты помнишь дырочку от выпавшего сучка в доске сарая, через которую мы детьми наблюдали, бывало, за Джонатаном, или за нашей бедной, теперь уже отошедшей в лучший мир матушкой, или за управляющим его светлости, мистером Джолли? А помнишь ли ты и то, как, заскучав, мы начинали вертеть головой, чтобы выяснить, какая часть внешнего мира открыта нам для наблюдения через малюсенькую дырку? И еще хвастались, как много всего мы таким способом можем увидеть — от усадьбы до вершины холма, помнишь? Таким же точно манером я так и сяк прилаживался к зеркалу и прилаживал зеркало к себе. Но что это я, право! Вздумал объяснять — если письмо это все-таки отправится когда-нибудь по назначению — представительнице прекрасного пола, как пользоваться зеркалом, и наставлять ее в искусстве, не побоюсь этого слова, «самолюбования»! В моем собственном случае я конечно же вкладываю в это слово несколько иной смысл, разумея не столько самодовольство, сколько изумление при виде себя самого. Поводов для изумления увиденное мною давало более чем достаточно, а вот для одобрения — самую малость. До той минуты я не вполне понимал, как сурово солнце может расправиться с лицом, которое ничем не защищено от почти вертикально бьющих лучей.
Волосы у меня, как тебе хорошо известно, имеют оттенок светлый, но цвета весьма неопределенного. Теперь я к тому же разглядел, что подстригавшая их в канун нашего расставания твоя рука — единственно по причине нашего с тобой уныния — справилась с работой, увы, не лучшим образом и все вышло вкривь и вкось. По прошествии же времени неровности не сгладились, а наоборот, как будто еще больше проявились, так что голова моя, какой я ее увидал, чем-то напоминала десятину худо сжатого жнивья. И поскольку сперва, пока длился мой первый приступ морской болезни, я бриться просто не мог, а потом, когда началась качка, и вовсе боялся, и после еще все тянул и откладывал из опасения причинить боль моей обгоревшей на солнце коже, — нижняя часть моего лица основательно заросла щетиной. Она хоть и не длинная — борода вообще у меня растет медленно, — но какая-то разномастная. Между этими двумя кое-как поросшими участками, назовем их так, то бишь между волосами на голове и бородой, владыка Соль[47]царит безраздельно. Полоска розовой кожи чуть ниже мыска волос надо лбом, называемого еще вдовьим, ясно указывает границу, до которой спускается на лоб мой парик. Ниже этой границы лоб окрасился цветом спелой сливы, от жары в одном месте лопнувшей. Еще ниже нос и щеки — красные, будто огнем горят! Я тотчас понял, как я обманывался, полагая, что, представ в одной рубахе и панталонах, да с этакой физиономией, я сумею внушить почтение к профессии, которой доверено представлять авторитет Святой Церкви! И к тому же — разве это не тот самый случай, когда встречают «по одежке»? Моя «одежка» (пусть так, приму сие название) должна быть строгого черного цвета в сочетании с безупречно белым — цветом выбеленного льна и напудренного парика — вот обязательные принадлежности духовного пастыря. Для офицеров и матросов сего корабля священник без лент и парика ничто, и считаться с ним будут не больше, чем с нищим бродягой.
Верно и то, что только внезапный шум ссоры и стремление творить добро побудили меня покинуть мое укрытие, — и все ж я виноват. У меня даже дух замер не то от страха, не то еще от какого-то неприятного чувства, когда я попытался мысленным взором увидеть себя, каким я предстал в тот миг — с непокрытой головой, небритый, обгоревший на солнце, раздетый! И тогда со смятением и стыдом вспомнил я слова, обращенные ко мне лично при рукоположении меня в сан, — слова, которые вечно будут священными для меня, ибо произнесены они были в достопамятный день и сказаны тем, кто уже при жизни святой! «Не будь педантом, Колли, но всегда следи за своим внешним видом». Не был ли тот, кого я теперь увидел в зерцале своего воображения, типичной фигурой работника в стране, где «поля к урожаю белы». Среди тех, с кем я сейчас живу бок о бок, респектабельный внешний вид не токмо desideratum, но и sine qua поп. (Что значит, душа моя, не только желателен, но необходим.) Тогда я сразу решил, что буду отныне гораздо радетельнее в этом отношении. И когда я вступлю в мои так называемые владения, то не просто буду служителем Божьим, а буду выглядеть как служитель Божий!
Дела немного сдвинулись к лучшему. Приходил лейтенант Саммерс и просил уделить ему время для разговора. Я ответил ему из-за двери, прося не входить ко мне, поскольку ни мое платье, ни мое лицо не имеют подобающего для аудиенции вида. Он согласился разговаривать через дверь, но сам говорил очень тихо, словно опасаясь, что его могут услышать. Он принес мне извинения за то, что в пассажирском салоне не отправляются более богослужения. Он неоднократно прощупывал почву среди пассажиров на этот счет и встретил полное безразличие. Я спросил его, говорил ли он с мистером Тальботом, и он с запинкой ответил, что мистер Тальбот в последнее время очень занят своими собственными делами. Однако он, мистер Саммерс, полагает, что может представиться удобный случай для, как он выразился, малого собрания в следующее воскресенье. И тут я, неожиданно для себя самого, объявил ему через дверь с горячностью, вовсе не свойственной моему обычно ровному характеру: