Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ропот одобрения пробежал по темному кругу повстанцев.
— Значит, все согласны? — крикнул Иегудиил.
— Да тише ты! — с досадой оборвал его Иона. — Ишь, глотку-то дерет, благо здорова…
— Все, все, все! — полетело со всех сторон.
— А как же Иуда Галонит говаривал, что лучше помереть, чем царем кого, кроме Бога, над собой ставить? — скрипучим голосом вставил кто-то. — А мы сами под царя норовим…
— То было другое время… — нетерпеливо отвечали голоса. — С нашим народом без пастуха не управить. Да и видно там будет, как и что…
— Значит, действовать! — заключил Иегудиил. — Но только с оглядкой… — прибавил он, больше, чтобы сделать удовольствие брату.
— Будем действовать! — отозвались повстанцы. — Время терять нечего… Оглядка оглядкой, ну, и мух тоже ртом ловить не приходится…
Они вставали один за другим, разминали отекшие ноги и, разбившись на кучки, вступали в оживленные беседы. О сне и усталости было забыто. Они точно поджигали один другого, и далекое им казалось близким, невозможное — возможным. Все очень одобряли Варавву, — он сидел в стороне с Иегудиилом и о чем-то вполголоса беседовал с ним — и кто-то скрипучим голоском, хитренько, порицал Иешуа:
— Я, говорит, хлеб, сошедший с неба… Кто, говорит, меня съест, тот, говорит, всегда сытый будет… Все даже глаза вытаращили: до чего человек в писаниях зачитаться может!
Неподалеку дружно рассмеялись: то при свете небольшого костра Исаак показывал, как собака, урча, с остервенением выбирает у себя в шерсти блох.
И долго отводили повстанцы душу на пустынном берегу под звездами. За горами небо стало светлеть. Зашевелились в чаще олеандров птицы. Рыба стала плескаться в сонной, подернутой легким парком, воде. Стало как будто посвежее, как всегда бывает перед светом, и повстанцы поеживались под своими дырявыми плащами.
— Ну, пора, молодцы, и по домам… — сказал, громко зевая, Иегудиил. — Наговоримся еще…
И, не дожидаясь других, он пошел к своей лодке.
— Иона, чего ж ты чешешься? — крикнул он брату, когда лодка, захрустев по гравию, закачалась на воде.
— Нет, я берегом… — отозвался Иона осторожно. — Может, следят, так со следу надо сбить…
— Ну, как знаешь… — махнул рукой Иегудиил. — Кто со мной в Вифсаиду?
Одна за другой лодки, колыхаясь, отходили по розовой уже воде от пустынного берега. Когда на озере встречались им рыбаки, те долго смотрели им вслед спрашивающими глазами. Некоторые из рыбаков с усмешкой кричали:
— Ну, как? С уловом, что ли?
— Ничего, слава Богу… — отвечали с повстанческих челнов. — И вам успеха желаем…
Иона с несколькими повстанцами шел пустынным берегом на Гамалу, где родился некогда Иуда Галонит. Уже рассветало, когда вдруг из черной пещеры в полугоре выскочил волосатый, дикий, звериного вида человек в лохмотьях. Жуткий силуэт его, похожий на какую-то полуощипанную огромную птицу, четко вырисовывался на розовом, чистом небе. Он размахивал руками, как бессильными крыльями, и кричал хриплым, диким голосом грубые и бессмысленные слова. Это был один из многих «бесноватых», которыми было так богато это время напряженного кипения умов.
— А говорили, что Иешуа вылечил его… — тихо сказал кто-то, опасливо поглядывая в сторону безумного, который все неистовствовал на скале.
— Этот, действительно, сперва притих было, а потом опять за старое взялся… — заметил Иона.
— Видно, не очень прочны все эти чудеса-то наши… — скрипучим голоском проговорил маленький, широкоплечий и оборванный повстанец с хитрыми глазками и точно утиным носом.
Бесноватый, как жуткая, черная, огромная птица, все махал бессильными крыльями у себя на скале и посылал вслед притихшим повстанцам дикие проклятия…
В тот же день все побережье знало, что у повстанцев опять была сходка: знать, готовят что-то… Но до тех, кому знать этого не следовало, слухи такие не доходили, а если иногда, случайно, и доходили, то вызывали только усмешку:
— Опять? Ну, пусть попробуют дураки галилейские!..
Выступление в капернаумской синагоге, когда Иешуа дал увлечь себя тем новым, неясным, но манящим мыслям, которые пробудил в нем Никодим, не прошло для него напрасно. Это было как бы новою беседой с самаритянкой. Было ясно одно: они просто-напросто не понимают его, совсем не понимают, как если бы он говорил на каком-то чужеземном языке…
Но тогда что же делать?!
Нельзя же основывать все на его близких учениках только. Да разве многим разнятся и они от этой ревевшей вокруг него толпы? Понимает его, может быть, больше других Фома, но за то он труднее других и загорается. Андрей молча, но упорно все как-то переделывает на свой лад, Кифа больше любит его, чем понимает, братья Зеведеевы при малейшем несогласии со слушателями начинают метать в них громы и грозить какими-то таинственными карами, которые будто бы находятся в их распоряжении. Матфей-мытарь? Иуда?.. Нет, полного отзвука не дает ни один из них… И уже теперь заметно среди них точно два лагеря: одни понимают как будто, что новая правда заменяет собою старый закон, отменяя его совершенно, а другим как-то хочется удержать и старый, сохраняя даже за ним какое-то тайное преимущество… Мириам златокудрая? А эта понимать его и не хочет — она, как и Мириам вифанская, хочет только его самого и всего его… По-настоящему понимает его разве только Вениамин один, горбун, да тетка Мириам Клеопова…
Что же делать?
Он часто уходил в зеленые горы, чтобы снова передумывать безвыходные думы свои и молиться — не так, как молятся люди в синагоге или в храме иерусалимском, а так, как молятся лилии полей, как молятся птицы небесные, как молится тихая, вся золотая земля, когда на востоке горит нерукотворный алтарь зари: без жалких слов человеческих, а радостным трепетанием всего своего существа, превращающегося в эти тихие часы в один святой, восторженный гимн… В эти мгновения он с трепетом снимал с души своей один покров за другим и с восторгом обнаруживал в ней, в самой глубине, в самом святая святых ее какой-то немеркнущий свет, которому не было ни конца, ни начала, и он знал, несомненно, что тайная сущность этого света и есть Бог…
— И что это ты все один в горы уходишь, рабби? — спросил его как-то простодушный Симон Кифа, когда он раз к ночи спустился в Капернаум.
Иешуа, весь еще под впечатлением только что пережитых молитвенных мгновений в зеленом уединении холмов, поднял на него свои сияющие глаза.
— Я беседую там с моим Отцом… — отвечал он.
С тех пор всякий раз, как он возвращался из своих милых, пустынных гор, на него со всех сторон сияли восторженные, немножко даже подобострастные глаза его друзей: он, необыкновенный, избранный, только что беседовал с самим Богом!.. И их охватывал священный трепет, и они не знали, как и куда лучше, почетнее усадить его, и готовы были, казалось, для него на все: когда придет — а оно придет скоро — его царство, он, всесильный тогда, не отплатит ли им сторицей за эту их преданность ему? И опять спорили один с другим о местах… Вокруг него явно творилась легенда о нем и он не только не мог ничего поделать с этим, но часто чувствовал, как это поклонение заражает его самого, и он начинает считать себя, действительно, каким-то особенным от всех, высшим существом. И самое тяжелое было в том, что пропасть между ними и им не только не уменьшалась, но, наоборот, все расширялась, ибо они топтались все на одном месте, робкие, простые, а он поднимался, просветлялся, могуче рос… Это сознание роста, с одной стороны, окрыляло его, подготовляя душу его к каким-то новым, ослепительным откровениям, заливая всю ее ликующей радостью, но, с другой, все более и более подкашивало его надежды. Вспоминалась последняя беседа с Исмаилом под старыми пальмами Энгадди: только тот вмещает, кто вместить может, и никогда, никогда дети праха не взлетят орлами к солнцу вечной правды!..