Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Выйдите, – отрезала возражения мама и заперла дверь в спальню.
Мы слышали скрип пружин, они легли бок о бок, на одной узкой откидной кровати. Кожа к коже. Из-за двери не доносилось ни звука. Эни вытащила меня в коридор и принялась тыкать рукоятью кухонного ножа. Тупой, как и все в этом оставленном жизнью поселке, нож блестел и тяжело оттягивал руку.
– Да отстань! – зашипел я. Горлум бился у меня в гортани, перекрывая дыхание. – Чего ты?
– Голову ему отсечь, – стучала зубами Эни, – ты сильнее, просто сруби и покончим…
– Эни…
– А маме скажем – кошмар! Дурной сон!
– Эни! – Она не слушала меня, скулила и кашляла. Мне пришлось взять ее за обе руки и как следует тряхнуть. Нож вывалился, звон немного охладил нас обоих.
– Это наш отец.
Эни минуты две рассматривала мое лицо, затем утерлась рукавом и ушла. Этот разговор мы похоронили, никто в нашей семье не любил выкапывать трупы.
В тот день со мной заговорили швейные машины.
Их было штук сорок, еще на въезде на равнину мы обнаружили, что весь багажник нашего трейлера забит коробками с ними. Нетронутые, в жирном коконе смазки и промасленной бумаги, машинки шли с караваном мормонов на продажу. Апостол получил их в качестве отступных. Андратти взял, Андратти дал. Из всех трейлеров, выставленных в качестве долга, в панике, аду, на бегу, мы выбрали именно этот. Не с одеждой, оружием или лекарствами, дерьмовые швейные машинки.
– Нам нужно больше места, – решительно сказала мать. Я уже присмотрел себе нору, а машинки были чем-то прикольным, я представил, как потрошу их, из деталей собирая нечто полезное. Ловушки на зверя. Или оружие, кто знает?
Я не позволил Эни себе помогать, ни к чему девчонкам знать мое секретное логово, и в одиночку перетаскал машинки в бункер по соседству. Пыльная одноэтажная коробка с полностью вынесенными стенами внутри одним краем тонула в колючем кустарнике. Бурьян в человеческий рост скрывал ступени, которые вели в длинный подвал. Он напомнил мне о бойнях, поэтому я сломал себя, скрутил из трусов факел, стиснул зубы и обошел весь бункер, высветил каждый угол, накрепко приказав себе не ссать. А не то…
– Зуб себе выбью, – поклялся я не дрейфить.
Я возвращался с последней машинкой, когда услышал, как во тьме что-то дребезжит. Я швырнул коробку на ступени и задал стрекоча. Пульс сносил мне башню, кровь взорвала виски, в глазах лопнули жилки, или что там, почему мне стало так больно смотреть? Я ворвался в трейлер и принялся судорожно искать нож. Где он? Куда мать засунула нож? Что это? Молоток?
Молоток выглядел идеальным оружием. Я не мог позволить страху оскопить меня. Слишком много раз я возвращался мыслями на бойни, слишком часто поминал горлума. Я должен был. Один. Вернуться. И. Убедиться. Что. Там. Никого. Нет.
Но там было.
Стрекотали швейные машинки. Мой факел валялся на полу, языки пламени лизали пол. Я увидел раскрытые коробки. Они отбрасывали огромные трясущиеся тени. Картон дрожал.
– Эй! – Крик никогда не добавляет уверенности, просто невозможно держать язык за зубами, когда так кромешно боишься. Я покрепче сжал молоток. И тут в воздух полетели иглы.
Отец пришел в себя к концу второй недели. Я ждал этого мгновения с диким внутренним криком. Каждую ночь я просыпался от нестерпимой рези в мочевом пузыре, но я не хотел мочиться, это страх гнал меня проверить дыхание отца, не прервалось ли, клокочет? Я изнемогал от желания придавить его лицо подушкой, вырвать, как гнилой зуб, из нашей жизни. Но я трусил. Снявши коровью голову, я вернулся в свое прежнее, добойневое состояние обычного мальчишки. Время высасывало из меня жуткую память о мерзости и гное, в котором я случайно искупался. Никто не держал меня за пятку. На моем теле не отпечатался листок ясеня. Я не закалился. Память плавила меня, как кислота. Я все сильней становился никем.
Наша безропотная мать ходила за отцом, как за младенцем, уделяя ему все свое внимание, доверив сестру и меня ветру и глине.
Очнувшись, отец продолжил тот день, из которого его забрали распределители. Милосердная память вытерла из него все, что случилось в застенках. Ему казалось, что он только что ушел на работу.
Отчего же он тогда вовсе не горевал по Андратти? Не расспрашивал, как мы оказались в этом пустом краю?
С возвращением отца пришел звук.
Я проснулся от густого мелодичного гула. В трейлере, кроме нас, никого не было. Отец сидел, уперев лоб в стену. Иногда у него случались вспышки ярости, тогда он крушил все, что попадалось под руку, а иногда замирал вот так, на полуслове, выключался или начинал мерно бить себя по колену, но чаще приникал к ближайшей стене, точно дышал ею.
В воздухе звенела музыка. Я поднялся на локте и попытался понять, откуда она идет. Мелодия как будто заметила мое присутствие, сменила тональность, приблизилась, она пыталась говорить со мной, я слышал ее кожей. Я искал ее глазами, чувствовал, что она стоит перед самым моим лицом, я почти разобрал ее хор на отдельные голоса. И тут отец со стуком завалился на пол и раскроил башку об угол стола.
Я подскочил к нему, перекатил на спину, приготовился к потокам крови. Дырка над бровью была широкой и чистой, точно прореха в наволочке, царапина на шкафу. Из нее сочилась медленная густая смола.
Кожа поймала знакомый зуд, над моим плечом висела игла швейной машинки. «Пошла отсюда, дура!» – прогнал ее, как назойливое насекомое, посмотрел на закатившиеся глаза отца, вышел и поплотнее прикрыл за собой дверь трейлера.
У нас наладился пыльный быт первопоселенцев. Я запустил ветряк, мы подали электричество на насос и морозильную камеру. Хранить в ней было нечего, поэтому мы студили там воду.
По вечерам, когда закат полоскал наши тряпки, развешанные сушиться на веревке, казалось, что мы добровольно сменили город на глухомань. Здесь тлела эпоха, и мы дожирали ее, как моль. На сотни миль вокруг не водилось иной живой души, кроме рыб в озере. Ловить их мы опасались, памятуя о предупреждении однорукого старика. Но голод быстро расставил все по местам.
Мы нашли ящик древних консервов, с виду никогда нельзя разобрать, бобы там или каша, этого рациона нам не хватило бы и на пару недель. Поэтому ножом и руками я пробил гладкую, как полированный череп, корку земли, и – о чудо! – ее населяли отборные, едва ли не с большой палец черви. Снасти мне помог наладить отец. Сперва он отказывался есть рыбу, упрямый, мычал, но не жрал ни в какую. Пробавлялся консервами, пока те не вышли. Провожал меня взглядом, когда я шел на рыбалку, но ни разу не вызвался помочь. Потом подавился костью. Харкал, как безумный, никому не давал подойти. И с этого дня ходил удить рыбу сам.
– Дома сиди! – отнял у меня рыбалку отец. – Шкура. Сопляк. Крам из-под ногтей.
Шел по склону, все выше и выше, и клял меня на чем свет стоит. А я глядел ему в спину и понимал, что ничто уже не будет как прежде. Некуда бежать.