Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7.
Из мемуаров Роупера[131]
Сложность заключалась в том, что Люси хотелось чувствовать себя хозяйкой. Ей требовался статус жены, но жена у меня уже была — где бы она ни находилась, — и еще одну я заводить не собирался. Мне нравилось, что Люси время от времени делала уборку, стирала, угощала меня чем-нибудь необычным. Ее экзотические блюда являли собой, как правило, нечто обернутое в виноградные листья, лозу и тому подобное. К сожалению, те полуделовые вечеринки у меня дома (на что он мне теперь?) прекратились, и Люси уже не была всего лишь одной из работающих над статьей о положении науки в обществе. Иногда после службы я пытался улизнуть от Люси, утверждая, что договорился с кем-то встретиться в городе, но она сразу начинала допытываться, с кем именно. Я не знал, что ответить, поскольку круг моих лондонских знакомых почти целиком состоял из наших общих коллег. Все, чего мне хотелось, это где-нибудь тихо перекусить и затем, если будет настроение, сходить в кино — но непременно одному.
Однако иногда я брал работу на дом, и тогда она заявляла, что не позволит мне тратить время на приготовление ужина и поэтому пойдет ко мне и все приготовит, а потом просто тихонечко посидит с книжкой. Я чувствовал, что надо быть настороже, не то очень скоро окажусь с ней в постели, а это было мне совершенно ни к чему. По крайней мере, с Люси. Почему? Да, несмотря на худобу, она была весьма привлекательна, однако я привык к иному типу женщин, допускаю даже, что к худшему. Но я постоянно твердил себе: не вина Бригитты в том, что она такая. Не будь рядом другой женщины, мне не пришлось бы постоянно, по контрасту, вспоминать Бригитту. Кое-что от нее в доме еще осталось, я говорю о фотографиях, но, если бы не Люси, мне не пришлось бы искать утешения в этих напоминаниях о более счастливых временах: Бригитта, словно Лорелея[132], сидит на прибрежном валуне, Бригитта в пикантно-декольтированном вечернем платье, скромница Бригитта в обыкновенном платьице. Иногда я брал ее фотографии в постель[133].
Сложности начались с того дня, когда я позвонил в лабораторию и предупредил, что не приду на работу: у меня заболел живот, и я решил отлежаться с грелкой. Думаю, это была желудочная форма гриппа. Я понимал: того, что должно произойти вечером, мне не избежать, но я чувствовал себя слишком плохо, чтобы думать еще и об этом. Словом, она появилась около пяти (отпросилась пораньше с работы, представляю, как там перемигивались и понимающе кивали) и, как обычно, сразу окунулась в свою стихию: принялась флоренснайтингейлничать по дому, почему-то не снимая белого лабораторного халата. Дала мне молока с содой, две грелки (одной из них пользовалась Бригитта, которая ухитрилась отомстить мне даже на расстоянии: грелка потекла и пришлось ее убрать), «отерла бледное чело». Сказала, что не может оставить меня ночью одного, к тому же все равно зашла бы утром проведать, поэтому остается у меня, в гостевой комнате. Я, разумеется, был ей благодарен, но понимал: расплаты избежать не удастся.
Она наступила три дня спустя. Я чувствовал себя значительно лучше и подумывал, что пора бы уже подниматься. Люси была против, она сказала, что если я буду себя прилично чувствовать, когда она придет с работы, то, возможно, мне будет разрешено встать с постели. Дело было в конце ноября, день выдался холодным, и Люси возвратилась совершенно продрогшая. Наверное, мне не следовало предлагать грелку, но я сказал, что мне сна уже ни к чему, и предупредил Люси, чтобы не взяла по ошибке ту, что течет. Но именно ее она и взяла (по ошибке ли? — сомневаюсь) и ночью пришла ко мне в комнату, заявив, что не может уснуть в мокрой постели. Так мы и легли. Рядышком, она — тут, я — тут, словно на шезлонгах, зажатые другими, загорающими на палубе. Вскоре она пожаловалась, что никак не может согреться, и придвинулась ближе. Я сказал, что она рискует заразиться. Она ответила, что есть вещи поважнее. Все началось еще до того, как я успел понять, что происходит. Я хорошенько пропотел, что, как полагаю, приблизило окончательное выздоровление. А потел я долго, поскольку, как ни старался, никак не мог достичь желаемого результата. Я чувствовал себя актером на сцене. Свет уличного фонаря падал на мою школьную фотографию, я смутно различал отца Берна, Хильера, Перейру и всех прочих. Думаю, через час представление стало их утомлять. По крайней мере, моя роль. Ей-то все это нравилось, она безостановочно подвывала «о-о-милый-о-я-не-подозревала-что-такое-возможно-не-останавливайся». Она была в восторге, но я ощущал себя лишним. Я пытался вообразить на месте Люси кого-то другого: пышногрудую, пахнущую кухней и ушной серой секретаршу, всегда приходившую в одном и том же черном свитере; певицу-мулатку, выступавшую по телевизору в платье с таким вырезом, что оператор без труда создавал впечатление полной наготы; толстозадую кассиршу из соседнего супермаркета. Я старательно пытался не думать о Бригитте, но не выдержал и — сработало. Наконец-то! Она громко вскрикнула, потом спросила: милый, тебе было так же хорошо, как и мне?
В какой-то книжке о сексе сказано, что тягчайший грех, который может совершить мужчина в отношении женщины, — это заниматься любовью, представляя на се месте другую. Странно. Кто, кроме тебя самого, может знать об этом? Разумеется, если не впутывать в это дело Бога. О чем действительно следовало сказать, так это о реально существующей опасности спутать имена, назвать имя другой, воображаемой. Но с Люси я этого не боялся. Она мне даже сочувствовала: бедный мой, представляю, как ты ее любил, как тебе было больно. И добавляла: ничего, когда мы будем по-настоящему вместе, ты поймешь, что такого счастья она тебе дать не могла. И я никогда тебя не брошу (Люси имела в виду «когда мы поженимся»). Ведь мы и так уже почти женаты, правда, милый? Конечно, я еще не миссис Роупер, но… у нее даже обручальное кольцо имелось (досталось от покойной матери, так она утверждала), и она собиралась носить его в качестве стимулятора в постели, по-видимому полагая, что замужние женщины носят его именно с этой целью.
Но потеснить Бригитту ей не удалось. Наоборот, из-за Люси я вспоминал Бригитту все чаще. Каждую ночь. Люси же постепенно перенесла ко мне всю свою одежду и прочнее барахло. Вскоре она и вовсе переехала. Но ведь я ни разу не просил ее селиться у меня или делить со мной постель, правда? Она сделала это по своей воле. Однако не мог же я ее выгнать! Как-то раз она сказала, что в Институте ходят всякие разговоры и пора бы мне подумать о разводе. Я ушел и напился. К этому времени я вообще-то бросил пить. Когда Бригитта меня оставила, я стал понемногу прикладываться к бутылке, но Люси это быстро прекратила. На наших вечеринках всем подавалось пиво, мне же — лимонад. Так что для Люси было большой неожиданностью, когда, после закрытия последней пивной, покачиваясь и воняя пивом (пять по поллитра) и виски (пять двойных шотландского и две ирландского — в память об отце Берне), я притащился домой. Почему я вспомнил отца Берна? Возможно, из-за «дьявольской похоти». Возможно, из-за тоски по дому, которого, в сущности, не было[134]. Как бы то ни было, когда я, натыкаясь на вещи, ввалился в прихожую, Люси была потрясена. Я вмазался в столик, на котором стояла коричневая фруктовая ваза. В ней вместо фруктов приютился голубой фарфоровый кот. Столик я перевернул, и котикова голова покатилась по полу. Люси разрыдалась и запричитала, что котик достался ей от матери. На что я сказал, что никто не просил тащить его в мой дом, более того, ее тоже никто не приглашал в мой дом, и Люси заголосила еще громче. Она не заявила, что немедленно собирает вещи и уходит, нет, она лишь сказала, что будет лучше, если я лягу сегодня в гостевой комнате, и что завтра, она надеется, меня ждет жуткое похмелье. Так и оказалось.