Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В каждом стихотворении была подразумеваемая, а то и выраженная прямым заявлением интонация: а мы уж как-нибудь уж так уж; мы ведь не моцарты, не ахматовы, мы не броско, зато честно, без «о!», никого не превознесем, но и не обидим, и вообще, в рамках быта, помаленьку.
Б.Б. умел написать стихотворение, но понимал, что Квашнин умеет лучше. Как любой, кто нюхнул поэзии, но не был поэтом, Б.Б. не знал, что она такое, но знал, что — не она. На ум приходили критики начала века, указывавшие поэтам, что такой напиток, как снежное вино — нонсенс и что влюбляться в холодный мех — противоестественно. В Ленинграде широковещательно — а по интеллигентским арыкам и в Москве — Квашнина всерьез ставили рядом с Бродским; дескать, что тот там, то этот здесь. У него были ученики, последователи, его кредо формулировали литературоведы, писали об особенностях его стиля. А если дурака не валять, то ученики, последователи, литературоведы и подавляющее большинство его читателей всеми силами души хотели бы, чтобы поэзия была именно такая, чтобы это и была поэзия. Вместе с Квашниным они опровергали частные случаи конечного и возможного: строчки, жесты, поступки, мысли, не посягая на бесконечное и невозможное — просто не имея о нем представления. «Знали б вы, в какие бездны я глядел, в какие беды» — писал Квашнин, и этого откровения, и этого знания про бездны и беды было в самый раз, а то, что никаких конкретных бездн и бед не предъявлялось, вызывало только благодарность к поэту.
Конфликты и судороги надоели, кровь и грязь, никуда не денешься, были, то есть даже есть, но в искусстве они должны стать знаками, эстетическими знаками. Ни в одном общественном туалете ни одна чистота не удовлетворяла Квашнина, и в «Звезде» Б. Б. поймал брезгливую, недовольную гримасу на его лице в тот миг, когда он локтем закрывал белоснежную дверь журнальной уборной. В общем-то, Б.Б. было плевать, как и что Миша Квашнин пишет и какое место в системе пишущих занимает, но что-то если не пело, то по крайней мере попискивало у Б.Б. внутри, что-то с той давней поры, когда он мальчиком подставлял ухо под стихи молодых старших, которые не обращали на него внимания, ни разу не спросили, сочиняет ли он сам, больше-меньше унижали, но достоверностью и свежестью звука формировали ему слуховой аппарат, раз навсегда настроив на поэзию эту звенящую в нем струнку. Квашнин прочитал:
Жена, нося тугие кителя,
ремни и гетры, прибавляет в шарме,
и даже плащ «шанель» ее — а-ля
шинель. Как будто я живу в казарме.
Б.Б. подумал, что бы сделал с этим Катулл, или Бертран де Борн, или Донн, или, в конце концов, Куз-мин, каким пропиталось бы это дурманным настоем мускуса, пота, сбруи, страсти, крепких мужских тел. Поэзия — щедрость и дикость, — чья это строчка? Тарковского? Позднего Заболоцкого? «Ни тени бесконечного, ни намека па невозможное, — точками и тире выписывал независимую от сознания телеграфную ленту писк из-под ребер. — Щедрости — на копейку. Дикости — какая еще дикость? — дикости ноль. Все дрессированное. Вы тут опупели! Вам неправильно сказали, что такое поэзия!» И вдруг Б.Б. дернулся, как во сне, не поняв, думал он все это — или произнес вслух.
* * *
Так что не заладилось у Б.Б. с новой реальностью как сказал после его ухода Квашнин жене, а жена, главный редактор нового журнала «Петербуржанка», назавтра двум своим заместительницам. Словно вирус забрался, он не заметил когда, в сознание, мозг докладывал: занятия, дела, карьера, мысли, соображения — отнюдь не кончены, развиваются, множатся, но жизнь — кончена. Наверное, это и имел он в виду, когда звонил мне по телефону после освобождения, чтобы сказать, что «почти всё позади, хотя почти всё еще впереди». Сорок четыре года, или сколько уже ему там было, сорок пять? — не возраст, да, да, да — для дел, для планов, для положения в жизни. Но жить — не начинать, не проектировать и получать результат, не готовить жизнь, а просто жить вперед, ну потому что живешь, как жил в двадцать, тридцать и даже в сорок накануне посадки, когда и начинал, и проектировал, и готовил с естественностью человека, который как сейчас, например, Миша Квашнин живет и живет, сорок пять лет живет и, значит, будет дальше жить, — поздновато. Вирус неболезненный, но никаким способом, никакими доводами, насмешкой и забытьем не изгоняемый.
Психологически он чувствовал себя непобедимым, несокрушимым, сильнее любого, с кем сталкивался и кто приходил на ум. Он ощущал в себе мощь, которая одолеет отцово завещание, не говоря уж о сопротив лении Ники, питаемом не желаниями, а принципами, и потому хилом. Все приходящие в голову издания, членство в приходящих в голову союзах и клубах, защита докторской, место в университете, новый автомобиль «Фольксваген», все, что он предпринял или собирался предпринять, — было таким же верняком, как получение на контроле товара, оплаченного в кассе: выбрать, отстоять небольшую очередь, подойти с чеком к прилавку сколько времени это может занять? Он сознавал себя чемпионом, не суперменом — чемпионом, но заведомым чемпионом, таким, который заказывает первую высоту после того, как все уже сошли на более низких. И вот эта-то заведомость делала соревнования бессмыслицей. Он попадал в порочный круг: участвовать в них, наперед зная, что победишь, — тоска, а победить не участвуя невозможно.
Три новых события, случившихся одно за другим на протяжении полугода, еще дальше и еще более властно отбросили его и от людей, и от нервного столба жизни, которую активность этих людей воплощала. Он приехал в Манчестер на симпозиум по делам Советского Союза и Восточной Европы. Никто его специально не звал, но после трех-четырех звонков нужным людям приглашение прислали, кого-то он нанял ходить в ОВИР за паспортом, кого-то — ездить в посольство за визой. Я туда тоже залетел — бывшая жена устроила. Участников собралось полтысячи, не то тысяча со всего мира, и ясно было, что если пошу-стрить или, как недавно стали говорить, подсуетиться, то можно выковать цепочку сменяющих друг друга конференций, съездов, визитов с лекциями на несколько лет вперед, а при верной ориентировке и поведении, так и вообще попасть в хорошую компанию.
(Наймана в это время пригласили в Загреб, конференция по Андрею Белому, предложили тему «Белый и Ахматова». Был постоянный, хотя и негласный,