Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под чужим небом с незнакомыми, зловещими звездами.
Среди колючих песков и вулканической лавы. С видом на море, где обитают существа, которым такие правильные и веские слова, как «неприкосновенность разумного индивида» и «всегалактические права личности», ровным счетом ничего не говорят.
Эти существа, судя по их размерам, вполне могли по пояс высунуться из своей родной пучины и прибрать в свои щупальца Эстерсона точно так же, как Песа вместе с истребителем.
Но в тот момент Эстерсону было действительно все равно.
Его равнодушие в ту ночь было уже далеко не тем леностным чувством, которое испытывают обычные люди, когда они устали или разочаровались. Нет. Это почти мистической мощи чувство шло из самых глубин души. Оно было сильнее даже инстинкта самосохранения.
И хотя Роланд знал – умом знал, – что сейчас нужно, просто необходимо до зарезу, подняться и спрятать стойку шасси вместе с другими мелкими обломками, сложить парашюты, а также зарыть (или утопить) кресло на случай, если завтра по его горячим следам на Фелицию нагрянут недобрые мальчики из концерна «Дитерхази и Родригес», заставить себя подняться он не мог.
«Прилетайте, вояки недобитые. Патриоты картонные. Давайте, я тут, – вполголоса повторял Эстерсон. – Что вы со мной можете сделать? В крайнем случае убьете. Не велика потеря для общества».
В целом же думать о родном концерне ему было так же лень, как и о спасении. Сознание Эстерсона гораздо охотнее возвращалось ко временам детства. К бабушке Матильде и ее сливовому пирогу. К буйным школьным переменам, где мальчишки играли в «конячек», запрыгивая друг другу на закорки. На тех переменах было так весело, как никогда не бывало конструктору после.
С мыслями о школьных «конячках» Эстерсон в ту ночь и заснул. То был сон без сновидений. Липкий и вязкий, как Х-матрица.
Когда Роланд Эстерсон проснулся, солнце уже стояло высоко и палило нещадно. С океана дул сильный ветер.
Он встал. Потянулся. Отбросил со лба липкую от пота прядь волос и взглядом киношного ковбоя посмотрел в сторону рифа. Не всплыл ли за ночь «Дюрандаль»?
Не всплыл.
Тишь да гладь. Теплая, с изумрудным отблеском вода, подернутая легкой рябью. Совершенно курортные дали. Чистый, не загаженный цивилизацией желтый песочек. Нарядный коралловый риф, в котором смешались все яркие оттенки красного. Кто бы мог подумать, что в этой дружелюбной теплой водице водится нечто, способное проглотить огромный многотонный истребитель?
«Права была бабушка Матильда. Было бы болото, а черти найдутся», – пробурчал мрачный, как грозовая туча, Эстерсон и спустился с обрыва к воде.
Он все-таки тешил себя надеждой, что, может, хоть не истребитель, так косточки пана Станислава проклятая пучина изрыгнула.
Ему во что бы то ни стало хотелось достойно похоронить погибшего. И хотя за Эстерсоном не водилось особо требовательной религиозности, на этот раз он знал точно: если не похоронить Песа или того, что от него осталось, честь по чести, он будет казнить себя всю оставшуюся жизнь. Даже если ее, этой жизни, и осталось-то ровно на полдня.
Нет, берег был пуст.
Не подходя близко к кромке воды, Эстерсон прошелся по побережью – пятьсот шагов на северо-восток, пятьсот на юго-запад. Опасность повстречаться с океанскими гадами была велика, но страха он не испытывал.
– Станислав, э-ге-гей! – крикнул Эстерсон.
Никто не откликнулся. Тишина была совершенно мертвой, если не считать бандитского посвиста ветра в ушах.
«Как в чертовой Патагонии», – подумал Эстерсон.
По мере того как безрезультатность этой тревожной прогулки по пляжу становилась все более очевидной, на Эстерсона накатывало отчаяние.
Он остановился и похлопал себя по карману, где лежал «ЗИГ-Зауэр».
«Нужно было застрелиться тогда. В туалете перед зеркалом. По крайней мере не вовлек бы человека во все это дерьмо, проклятый убийца, – подумал Эстерсон, под убийцей разумея, конечно, себя. – Впрочем, еще не поздно… Никогда не поздно… И никто не заплачет».
Одному Богу известно, до чего еще додумался бы в то утро Эстерсон, одержимый комплексом вины, если бы на песке перед ним не замаячило что-то мокрое, темно-синее, похожее на выстиранную тряпицу.
Эстерсон сел на корточки и поднял синюю вещицу. Присмотрелся. И, тихо застонав, в изнеможении закрыл глаза.
Это был воротник синего шерстяного свитера, выброшенный волнами на берег.
Ткань была мокрой, отяжелевшей от воды, но казалась свежей и совсем не пахла гнилью. Не будучи экспертом по мокрым тряпкам, Эстерсон, однако, был готов свидетельствовать в суде: тряпка, пролежавшая на пляже пару недель, выглядит совершенно не так.
«Воротник свитера пана Станислава…» – пронеслось в голове Эстерсона.
«А вдруг нет? Какого цвета свитер был на нем вчера? И был ли вообще какой-нибудь свитер?» – спросил он себя минутой позже.
Но как ни напрягал Эстерсон память, а вспомнить не мог.
Он, знавший все спецификации истребителя «Дюрандаль» с точностью до пятого знака, не помнил, во что был одет человек, рисковавший рядом с ним своей единственной жизнью ради свободы. Впрочем, чего можно было ждать от него, никогда так и не запомнившего фамилию своей бывшей жены?
Нелестно отозвавшись насчет своей очень уж избирательной наблюдательности, Роланд после долгих торгов с самим собой уговорил себя, что в его руках – фрагмент свитера пана Песа.
Настроение его упало ниже низкого.
Уровень агрессивности, напротив, взлетел до небес. Наверное, вся та старательно подавляемая ненависть, которую, как скряга копит деньги, Эстерсон копил на Церере, вдруг отыскала себе лазейку.
Он уже был готов броситься в море, чтобы голыми руками задушить подводного монстра или погибнуть, как его взгляд упал на изнанку воротника с уцелевшим кожаным лейблом.
На лейбле было написано одно-единственное слово: «Hoffnung».
Взгляд Эстерсона намертво прилип к лейблу. На глаза навернулись непрошеные слезы.
Нет, он не был сентиментальным сумасшедшим и знал, что «Hoffnung» – это название известной и о-очень крупной немецкой фирмы-производителя модной одежды. Такой крупной, что даже он, Эстерсон, эту марку помнил с детства. Его слезы не имели к модной одежде никакого отношения.
Дело было в другом. Он прочел название буквально. Не как фамилию основателя фирмы, а как обыкновенное немецкое слово. Это одинокое человеческое слово на пустынном пляже в тысячах световых лет от Земли было как глас свыше. И глас этот рек: «Надежда».
В то утро Эстерсон впервые улыбнулся на планете Фелиция дерзкой, вызывающей улыбкой.
Кусок невесть чьего свитера вернул Эстерсону ощущение реальности и веру в свои силы.
Ведь именно надежда, надежда на то, что его жизнь станет другой, изменится (к лучшему или к худшему – на Церере ему было все равно!), и привела инженера сюда, на задворки Тремезианского пояса. Именно надежда, а вовсе не уверенность в том, что все будет хорошо.