Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джойс писал о Гриффите, что это единственный человек, пытающийся сделать Ирландию полноценной страной. Шинн фейн добивалась экономической и политической независимости точно так же, как он добивался в своем самоизгнании независимости художника и самого искусства. Социалистические восторги его подкрепились конгрессом в Риме и другими акциями социалистов Италии. То были яркие праздники с изобилием алых знамен, оркестров и пылких ораторов. Социализм был невероятно популярен среди итальянской интеллигенции — как молодой, так и вполне зрелой. Социалистами были выдающийся психиатр и криминалист Чезаре Ломброзо, писатель Эдмондо де Амичис, философ-марксист Антонио Лабриола, молодой, талантливый и злой репортер Бенито Муссолини и множество других. Но про свой социализм в конце концов Джойс грустно скажет, что да, он слишком неустойчив и плохо сформулирован…
В то время Сингу пришлось пережить громкий скандал по поводу «Молодца с Запада», и даже не в газетах, а в самом театре «Эбби» — из-за фразы: «И все девушки Мэйо постояли передо мной в одних сорочках!» Джойс бесстрастно заметил: «Чудное видение». А давний полуприятель Падрайк Колум, доставленный в участок в пьяном виде, голосил: «Такая клевета на невиновного — оскорбление для всей Ирландии!» Национальный позор был приравнен к 40 шиллингам или двум неделям за решеткой. Джойс с удовольствием прочитал об этом в «Дейли мейл», но, к удивлению Станислауса, принял сторону националистов против сотоварища-литератора. Как кельтская богиня Морриган, Джойс питался раздорами и скандалами — в них он видел испытание для человеческого духа и горестно радовался, когда испытание оказывалось непосильным.
К Йетсу он теперь не испытывал никакой симпатии — «утомительный идиот», «лишенный связи с ирландским народом». Неохотно признавал Синга — «этот по крайней мере может поймать их за уши». Брату он писал: «Чувствую себя человеком в доме, который слышит скандал на улице и крики знакомых голосов, но не может выглянуть и узнать, что, черт подери, происходит. Это отвлекает меня от рассказа, который я собирался написать», — то есть от «Мертвых». Станислаус, которому не слишком нравился Колум, на этот раз обозлился и на брата, не понимая, что Джеймс отрицает не столько личности, сколько то, что они для него воплощают.
Часть объяснения заключалась в том, что Джойс пил все чаще и больше и угрюмая раздражительность между выпивками, классическая черта алкоголиков, накладывалась на всё. Обдумав свою жизнь и будущее, он решил, что и работа в банке, и сам Рим более невыносимы. Следовало решить, писатель он или уныло благопристойный обыватель. Конечно, ему придется искать попутный заработок. Но нынешний статус «означает моральное уничтожение». Вот уже несколько месяцев он не писал ни строчки и даже чтение требовало небывалых прежде усилий. «На театр Господа Бога я смотрю глазами моих сотоварищей, клерков, поэтому ничто не удивляет, не трогает, не восхищает и не отвращает меня». Равнодушие могло означать отстраненность художника, но Джойс чувствовал — это омертвение, крепнущая кома, одичание.
С уже привычным восторгом крушения он известил банковское начальство, что увольняется в конце февраля. Проработал он на самом деле всю первую неделю марта. Письма разнообразным агентствам Франции и Италии были отосланы. Джойсу хотелось попасть в город без туристов, и поначалу ему показалось, что это может быть Марсель. Порт, солнце, старый город… Банк опротивел ему окончательно. И все же ка-кой-то, пусть призрачный, деловой и коммерческий опыт ему удалось собрать. Он надеялся на портовые конторы. Но услуги его никому не требовались.
В середине февраля Джойс договорился с домохозяйкой, что останется еще ненадолго, и тут же написал Станислаусу, что решил вернуться в Триест, к Берлицу. Станислаус был в ужасе: он только что сходил к Артифони выяснить, собирается ли тот сдержать слово, данное Джеймсу перед его отъездом в Рим — что если он захочет вернуться, то всегда может рассчитывать на прежнюю позицию… Артифони с наслаждением отказал. И теперь Станислаус заклинал брата держаться Рима — в Триесте еще хуже. Но Джойс ответил, что если в школе нет вакансий, то он снова возьмется за уроки. Станислаус предупредил, что их скорее всего не найти. Это не остановило Джеймса. Пусть город напоминал ему обо всем тяжелом, что связано с «Дублинцами», там есть два по-настоящему понимающих его человека.
Мучила простуда, подхваченная коварно мягкой римской зимой; он сатанел из-за отказа Джона Лонга издать «Дублинцев», Нора изводила его разговорами о более комфортабельной жизни, последняя попытка найти место в Марселе не кончилась ничем. «Рот мой полон гнилых зубов, а душа — сгнивших амбиций…» В довершение всего Нора забеременела. Постель бедным вместо оперы, говорят в Риме. У него хватает духа шутить над собой: «Эглинтон был уверен, что я вернусь в Дублин попрошайничать, Бирн — что стану горьким пьяницей, а Косгрейв — что нимфоманом. Увы, джентльмены, я стал банковским клерком. Сейчас я думаю, что это хуже, чем предрекали все трое пророков». Но Стэнни он писал: «Еще немного такой жизни, и пророчество Бирна сбудется».
Несколько оттяжек не ослабили решительности Джойса, а отъезд получился совершенно феерическим. Вечером он напился с двумя почтовыми служащими и отправился с ними на танцульки, где неосторожно дал им заглянуть в свой бумажник. За день до этого ему выдали расчет — 200 крон. Собутыльники пошли за ним, оглушили и забрали деньги. Полиция арестовала бы его, но в толпе оказались люди, знавшие «синьора Джойса» и доставившие его домой, совсем как в конце 15-го эпизода «Улисса», «Цирцея». По счастью, дома оставалось несколько крон, Джойс протелеграфировал брату о возвращении, затем усадил Нору с Джорджо в поезд и покинул Рим.
… That sang, to sweeten Ireland’s wrong…[55]
Рим дорого обошелся душевному состоянию Джойса, но он и был писателем, который не может писать в состоянии умиротворенности и согласия с самим собой. Собственно, таких писателей нет.
Все же Вечный город заплатил ему за унижения и разлад. Именно там Джойс осознал до конца, что изменилось в его отношении к Ирландии и остальному миру. Воплощением этой перемены стал один из самых необычных его рассказов — «Мертвые» («The Dead»). Долго созревавший в нем рассказ окончательно оформился в Риме, среди всех неудач, озлобления и колебаний. Какая-то часть души Джойса вырабатывала странный свет, которым наполнен рассказ, не складывавшийся, пока Вечный город не остался позади.
В нем срастаются две жизни — истории трех поколений семьи Джойсов и происшествие в Голуэе 1903 года. Юноша Майкл Бодкин ухаживал за Норой Барнакл, но заразился туберкулезом и слег. Вскоре после этого Нора собралась в Дублин, и Бодкин сбежал из больницы, чтобы спеть ей на прощание, стоя под яблоней у ее окна. Ночь была холодная, ветреная и дождливая. В Дублине Нора узнала, что Бодкин умер, и когда она встретила Джойса, то поначалу он привлек ее, как она потом говорила сестре, именно сходством с Бодкином. А Джойс охотился за деталями, как кошка за крысами, и выспрашивал Нору обо всем, что она могла рассказать. Сперва его задело, что она интересовалась еще кем-то до него, а потом злило, что ее сердце может тронуть еще что-то, даже если это жалость к мертвому мальчику. Ревнивцу Джойсу было почти все равно, что это всего лишь маленькая могила на маленьком кладбище Отерарда, и он то и дело жаловался тете Джозефине Мюррей, что Нора видит в нем другого человека. Когда они первый раз уже осели в Триесте, Джойса снова начала мучить эта тема.