Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пальцы Гектора прикоснулись к повязке.
– А, дерьмо, на меня собака бросилась.
Я протянул ему ключи от машины.
– Вцепилась в горло?
– Угу. – Мы вылезли из машины. – Но ей не удалось меня загрызть. Раньше собак боялся до одури, но теперь – нет. Ненавижу крупных, овчарок. Сукины дети. Сказать по правде, если бы за это хорошо платили, то я нанялся бы их убивать.
Я узнал более чем достаточно. Гектор был озлоблен и опасен, и мне следовало его остерегаться. Когда у тебя застрелили жену, то начинаешь понимать непредсказуемость бытия. И ты постоянно напряжен. Так что в тот воскресный вечер, пытаясь успокоиться и подумать о предстоящей рабочей неделе, я пожелал Долорес и Марии спокойной ночи и пошел на крышу, прихватив стакан, лед и бутылки джина и тоника. Спиртное очень вредно при моем состоянии. По словам моего врача, оно расслабляет сфинктер у основания пищевода и там рождается боль. Но я решил: какого хрена, мне нужно расслабиться.
Солнце закатилось, передо мной простирался темный массив Бруклина, и где-то там, южнее, был Гектор, гадавший, куда делись его жена и дочь. Я глотал это чувство так же жадно, как принесенный с собой алкоголь. Я уже говорил, что Бруклин – место чудесное, романтическое. Его неоднозначность поражает: это струящееся, странное место. Его история, как правило, незнакома иммигрантам, которые постоянно приезжают сюда. Они видят перед собой церковные шпили и бесконечные кварталы домов – места, названные в честь умерших. Сами названия – это английская версия слов, которыми пользовались голландские поселенцы, захватившие зеленый кусок земли, где Гудзон встречается с Атлантическим океаном. В течение долгих столетий индейцы канарзи, ветвь прибрежных алонквинов, вели здесь обособленную жизнь. Позже здесь высадились британцы, заставившие Джорджа Вашингтона отступить на низком деревянном пароме в туманы Ист-Ривер. Тут мой знаменитый предок стоял на берегу, и ветер рвал его непослушные бороду и шевелюру, пока он пел свою элегическую хвалебную песнь Америке и трахал юных матросиков на верхних этажах салунов. Здесь тысячи итальянских пареньков, только что переправившихся с Эллис-Айленда, учились заостренным мастерком класть аккуратную полоску цемента на ряд кирпичей.
Бесконечные кварталы невысоких кирпичных домов окутаны свинцовой дымкой, улицы устланы коврами солнечного света, поток машин течет и останавливается, словно клетки крови в огромном сердце. Деревья постоянно умирают, в том числе и старые, завезенные из Лондона платаны, которые раскидывают по тротуарам свою морщинистую кору, похожую на расплавленный воск. Поблизости играют дети – пока еще просто дети, – а за ними сосредоточенно наблюдают старухи, чьи животы давно заплыли жиром, а бедра утратили форму.
А на глубине сорока футов под землей сидит продавец жетонов, раскладывающий за стеклом кассы потерянные пассажирами вещи: школьный пропуск, связку ключей, дешевенькое обручальное кольцо. Кассир кивает молоденькому полисмену, который носит с собой ламинированную фотографию своей девушки, приклеивая ее ко внутренней стороне полицейской фуражки. Две дюжины чернокожих мужчин стучат в барабаны и трясут выдолбленными тыквами на ямайкском берегу парка Проспект – пульсирующий круг, обступленный несколькими сотнями зевак и тремя десятками возбужденных танцоров в кипящем водовороте звука, где рядом с тележек продают жареную курятину в фольге.
В Бруклине никто не извиняется за свои желания. Я видел очередь, выстроившуюся у машины с только что украденным сотовым телефоном, десять баксов за десять минут разговора с любой частью света. И громадное здание дома престарелых в Форт-Грин, где старые китаянки с реденькими волосами щурятся на солнце, пока закрепленные над их колясками капельницы понемногу заполняют их вены, а мешочки катетеров внизу наполняются мочой.
В какой-то момент я видел все эти вещи, я их знаю, пусть даже и не помню: астматического специалиста по ущербу здоровью, рисующего перед присяжными гражданского суда ужасы автокатастрофы, сальвадорского беженца с сомнительным статусом, полного ужасных воспоминаний (расчлененное тело брата, неглубокая могила), безмолвно сдирающего свинцовую краску с украшенных резьбой деревянных панелей в доме декамиллионера в Бруклин-Хайтс, – беженец одинок и стремится к этому одиночеству, даже не включая радио, он успокаивается в комнате, полной ядовитых испарений. И грабителя, наблюдающего за тем, как намеченная жертва копается в сумочке, разыскивая ключи от подъезда, наблюдающего и ждущего, когда внутренний голос прикажет ему вытащить нож и действовать, и бывшего водителя автобуса, устанавливающего столик для канасты на балконе своей квартирки на девятнадцатом этаже в Бей-Ридже с видом на океан. Профсоюзная пенсия ему обеспечена, когда-то он видел, как тот самый бруклинский Джеки Глисон выходил из белого «Кадиллака» с откидывающимся верхом, и до сих пор любит об этом рассказывать. Он включает телевизор, а потом, закашлявшись, падает замертво, и карты выскальзывают у него из рук и слетают с балкона, красно-белые, красно-белые...
Все это – мрачный дух Бруклина! Священник, осторожно бреющийся перед утренней воскресной мессой, прощает себе мастурбацию (и с такой бесстыдной увлеченностью). И отделение диабетиков в больнице – комната, полная толстых черных женщин за шестьдесят лет, лежащих в постелях, смеющихся, сплетничающих, призывающих Господа, ожидающих ампутации ног. И корейский лавочник, показывающий своему новому родственнику, как пожимать плечами, когда покупатель утверждает, что его обсчитали на дайм. И мексиканец, каждый день поправляющий срезанные перед магазинчиком цветы, вспоминая о своей матери, живущей в Мехико над пекарней. И продавщица рекламных площадей, плавающая в бассейне клуба в пять утра, прокручивая в уме двадцатиминутную речь, которую она должна произнести, чтобы получить заказ на рекламу японских автомобилей. И мужчина из Бангладеш, сидящий на корточках на солнце у кирпичной стены и вспоминающий навозные лепешки, сушащиеся на стене его родного дома под жарким солнцем Азии. И младший управляющей «Чейз Манхэттен», заметивший капельку крови в своем стуле и забывший об этом, отводя сына во второй класс «Сент-Энн». И судья в центре Бруклина, смотрящий, как муха исследует уголок восьмисотстраничного иска, который утверждает, что профсоюз мойщиков окон принадлежит мафии: он думает, что мудрость и мздоимство часто могут сосуществовать. И пьяный парень, в ужасе и восторге танцующий на крыше своего особняка на Парк-слоуп, когда под ним, под тремя слоями столетних балок и полов, темноволосая женщина с неукротимым и прекрасным лицом пытается понять, почему она сейчас живет в доме у незнакомца и думает о муже, который, она это знает, по-прежнему очень любит ее, и она не может этого понять. Каждый день ее муж просверливает дырки, через которые потекут дешевые электронные развлечения, гадая, где его жена, мечтая, что в какое-то воскресенье ему удастся продать пару машин тем задницам и идиотам, которые приходят на их стоянку. Он чувствует, что время работает против него – как работает оно против всех нас. Против всех: его, их, нас, Долорес, Марии, Гектора и меня, живых чешуек на тяжелой суровой душе Бруклина.
Я проснулся примерно в четыре утра у себя на крыше, дрожащий, одеревеневший, больной. Пустая бутылка и стакан закатились в сток. Я медленно спустился по лестнице, ведущей с крыши. «Стресс тебя достал, – думал я. – Ты слишком много пьешь и странно себя ведешь». Я выпил четверть пузырька маалокса и заснул на несколько часов, а потом Мария поднялась ко мне в спальню смотреть «Улицу Сезам», а я тем временем преобразился в мужчину в деловом костюме, каковым себя воспринимаю. Позавтракав, я сказал Долорес, как когда-то говорил Лиз: