Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спать надо было меньше, сволочи! — ярился Егорка и едва не наскакивал на сторожей с кулаками.
— Ты нас не сволочи, — угрюмо оправдывались сторожа, — ферт отыскался! Вот сам бы тут посидел под таким страхом, поглядели бы на тебя… Ишь, какой храбрый, после драки…
Егорка плюнул и отступился, понимая, что, сколько ни кричи сейчас, хоть закричись, хоть в кровь расхлестни рожи недотепистым сторожам, все равно толку не будет и делу не поможешь. А дело складывалось худо. На подстылом снегу, еще с прошлого дня истоптанном многими конскими копытами, свежих утренних следов отыскать не удалось. Нашел, правда, Егорка несколько вмятин от подков, определил, что направлены они в сторону дороги, которая ведет в Емельяновку и дальше, в тайгу, но тут же эти вмятины и потерялись. Пока сновал туда-сюда, пока сторожей тормошил, добиваясь от них внятного ответа, солнышко поднялось, стало припекать, и снег, оседая, заслезился — какие уж там следы!
Будто на воздусях улетел Данила, оставив после себя ровным счетом пустое место. Так же бесследно исчез и его конь.
Егорка вернулся в деревню, нанял гонца и отправил его с черной вестью в Белоярск, к Луканину. А сам сел на крылечке у Митрофановны и, понурив голову, крепко задумался. Было о чем задуматься бедолаге: хозяйский наказ не выполнен, Данила пропал, и плакали теперь его паспорт с обещанными деньгами, плакала вся его новая жизнь, которая так радужно началась и так плачевно, похоже, скоро закончится. И вспомнилась ему, почему-то именно сейчас, «утка» — давняя каторжная забава, которую он испытал не единожды на собственной шкуре. Простая забава, немудреная, но очень уж жестокая: назначают кого-нибудь из новоприбывших «уткой», связывают ему руки за спиной, между ладоней засовывают свечу, поджигают ее и заставляют ползти на животе по грязному, заплеванному и загаженному на вершок полу, да не просто ползти, а таким манером, чтобы свеча не погасла. И, пока ползет, сердяга, елозя животом и лицом по нечистотам, довольные и веселые зрители назначают ему — кто награду, а кто наказание. Если дополз до означенного места и не погасла свеча — получишь что-нибудь из жратвы, а если потух слабенький огонек — быть битому по заднему месту оловянными ложками. Вспомнил Егорка, и ягодицы зачесались. Вскочил с крылечка, пробежался по ограде, из одного угла в другой, и снова плюхнулся на ступеньку. Понимал: делать что-то надо, не теряя времени. А что делать — не знал. И совета спросить не у кого.
За спиной, в избе, слышался все это время неутихающий, рвущий душу вой Анны. Убивалась она по Даниле, как по покойнику, будто уже оплакивала его.
И вдруг вой оборвался, как срезанный. Тихо стало в избе. Так тихо, что Егорка посидел-посидел еще на крыльце и поднялся, шагнул к двери, чтобы заглянуть в избу — чего там случилось? Но не успел дотянуться до ручки, как дверь распахнулась и через порог тяжело вышагнула Анна. Красные, зареванные глаза ее были сухими и светились решимостью. Придерживая рукой огрузлый живот, она осторожно, даже не глянув на Егорку, спустилась с низкого крыльца и, переваливаясь, пошла к воротам.
— Анна, ты куда? — Егорка кинулся за ней следом.
Она медленно обернулась и так на него презрительно посмотрела, столько было в ее взгляде яростного огня, что можно было от этого взгляда зажигать лучину. Егорку словно в грудь толкнули, и он медленно попятился к крыльцу.
Анна же, не закрыв за собой калитку, выбралась на улицу. Темная шаль помаячила над забором, то поднимаясь, то опускаясь, и исчезла.
Шла Анна с большим трудом, стараясь не оступиться, чтобы не тревожить свое большое тело, в котором было теперь две жизни, и новая жизнь упрямо толкалась сейчас в бок, словно была недовольна и долгим, безутешным плачем, и тяжелой ходьбой.
Знакомый переулок, осиянный ярким, искрящимся солнцем, покачивался перед глазами, и высокие обтаявшие столбы заплотов чернели на белом так ярко, словно были покрашены черной краской.
Крутой поворот, и вот он, уже перед глазами — родной дом. Глухой серый заплот, тяжелая калитка. Анна дошла и привалилась плечом к широкому столбу, переводя дух. Растянула туго стянутую на горле шаль и задышала спокойней, ровнее. А когда отдышалась, привычно повернула кольцо калитки, и она перед ней плавно открылась, впуская в просторную ограду, по углам которой сидели на короткой привязи цепные кобели. Они не узнали бывшей хозяйки и зашлись в злобном, хриплом лае.
Анна добрела до крыльца, одолела семь высоких ступеней и толкнулась в двери родного дома, из которого убежала темной осенней ночью, когда вот так же надсадно и хрипло лаяли кобели, а она, пробираясь по огороду, хорошо слышала их и боялась лишь одного — только бы вдогонку не кинулись. Сейчас она цепных кобелей не боялась, она вообще ничего и никого не боялась, даже отца, который вскочил из-за стола, опрокинув чашку, едва лишь увидел ее на пороге.
Клочихины как раз обедали. Всей семьей сидели за столом, хлебали суп: Артемий Семеныч, Агафья Ивановна, Игнат и Никита.
Никто ни слова не произнес, только опрокинутая чашка катилась по полу и дребезжала.
Придерживаясь за косяк, скользя по нему обеими ладонями, Анна медленно и тяжело опустилась на колени, хрипло выговорила:
— Помогите… Данила пропал… Мне без него жизни нет…
Рука Артемия Семеныча сжалась в кулак. Агафья Ивановна откинулась к стене и сидела с открытым ртом. Игнат и Никита хмурились и отворачивали глаза.
Пользуясь общим замешательством, Анна торопливо пересказала все, что случилось сегодня утром на Барсучьей гриве, и еще раз хрипло выговорила, будто прорыдала:
— Помогите…
И поползла на коленях к столу, вытягивая перед собой вздрагивающие руки.
Не доползла.
Тяжелая, тягучая боль по-хозяйски обняла ее, разрывая крестец, и повалила набок. Страшный в своей безысходности нутряной крик, пронзая всем уши, раздался в избе и достигнул до самых дальних ее закутков. Первой опамятовалась Агафья Ивановна, закрыла рот, открыла и заголосила:
— Господи, она ж рожает! Игнат! Беги к Митрофановне! Скорей! Никита, тащи ее в горницу! Господи, где у меня полотенца?! Воду ставить!
В избе поднялась суматоха, и над ней, не прерываясь, летел нутряной крик Анны.
Артемий Семеныч ошалелым взглядом повел вокруг, встряхнул головой, раскидывая кудри, будто хотел избавиться от наваждения, и выбежал в сени, зацепился там за ведра и пустые чугуны, стоявшие на лавке, и они весело загремели по полу. Он распинал их, выскочил на крыльцо и долго стоял на верхней ступеньке, слушая несущийся из избы крик.
Прибежала запыхавшаяся, хромающая сразу на обе ноги Митрофановна, запнулась в калитке и растянулась на подтаявшем снегу. Кошелка с лекарскими инструментами и снадобьями отлетела в сторону. Артемий Семеныч обрел голос:
— Ты чего развалилась, корова старая?! Ноги не держат?! А ну вставай!
Махом слетел с высокого крыльца, вздернул сильной рукой старушонку, всучил ей оброненную кошелку, затащил в дом. И проделал это так скоро, что бедная Митрофановна даже ногами не успевала перебирать — по воздуху летела. Сам же Артемий Семеныч снова выбрался во двор, нарезал по нему, как добрый конь, с десяток кругов и, не успокоившись, схватил деревянную лопату, принялся раскидывать подтаявший сугроб у заплота.