Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этой церкви продолжал жить Бог старой суровой Флоренции. Казалось, дух стяжательства не коснулся ее, новые времена и обычаи остановились у ее стен. Оньисанти не могла похвалиться особой роскошью. Все здесь было по-деловому просто. Ни одна из картин, украшавших стены, не привлекла внимания Сандро, а имена их создателей ничего ему не говорили. Странно, что ему никогда не приходило в голову отблагодарить любимую церковь своей работой за тот покой, который она дарила ему. Оньисанти, в свою очередь, тоже ничего не просила у него, хотя его имя и профессия были здесь хорошо известны. Может быть, ей вообще ничего не нужно?
Но его представление о церкви изменилось после того, как однажды приор пригласил его в свою келью. Странная была это беседа: речь шла не о Боге, не о спасении души.
Приор ненавязчиво интересовался тем, чем сейчас занимается Платоновская академия, какие вопросы ее волнуют. Сандро убедился, что дух времени проник и за прочные стены его любимой церкви. Глава ее, однако, был погружен не в философию, а в математику. Математикой во Флоренции увлекались многие; каждый стремился найти в ней доказательство правоты в своем ремесле — архитекторы, золотых дел мастера, даже живописцы. Об этом Сандро знал давно, а вот теперь обнаружил, что и священнослужители ищут в математике подтверждения постулатов веры. Но Боттичелли мало чем мог помочь здесь любезнейшему приору: он не был поклонником каких-либо расчетов в живописи. Он, правда, попытался пересказать приору кое-что из того, что слышал на этот счет в академии, но в конце концов запутался в собственных разъяснениях и махнул рукой. После этого он неоднократно бывал в этой келье, заваленной математическими и философскими фолиантами, но больше они к математике не возвращались — говорили о делах более земных. Во время одной из таких бесед Сандро совершенно неожиданно для самого себя выразил желание написать картину для Оньисанти. Это вышло как-то само собой, и Сандро почему-то вообразил, что такова воля Божья, которую ему надлежит исполнить.
Тему он, естественно, выбрал сам: он напишет блаженного Августина. Почему он так решил, он тоже не смог бы объяснить. Может быть, образ Августина был подсказан ему книгами, собранными в келье приора, а в его воображении Августин был не только отцом церкви, но и ученым, погруженным в раскрытие тайн бытия. Было ясно, что он должен создать образ человека, похожего на тех ученых, среди которых он и сейчас проводил немало времени. Приор согласился с его предложением, но, как и следовало ожидать, стал жаловаться на то, что у церкви мало средств и он вряд ли сможет оплатить работу такого знаменитого мастера, как Боттичелли. Но и на этот счет Сандро уже принял решение: эта фреска — его дар Оньисанти.
Работа на этот раз шла удивительно споро: картон для фрески был готов за несколько дней, хотя ему и пришлось перебрать несколько вариантов. Но в конце концов могучая фигура Августина как-то сама собой легла на бумагу. Лик, будто вылепленный скульптором, высокий лоб мыслителя, зоркие глаза, притаившиеся под густыми старческими бровями. Правая рука прижата к груди, как будто святой стремится удержать биение своего сердца. Такое не раз бывало и с самим Сандро, когда вдруг приходило решение какой-нибудь трудной задачи — «накатывало вдохновение», как говорили его друзья. Тогда сердце вдруг начинало учащенно биться, словно собираясь выскочить из груди. Он запечатлел Августина именно в такой момент озарения истиной, которую он, может быть, стремился постигнуть не один год. Странным в этой картине был фон: множество рукописей с таинственными чертежами, астрономические приборы — обстановка скорее для кабинета ученого, чем для кельи святого. Но приор согласился с таким толкованием, а значит, он мог приступать к работе.
Что касается его друзей, то они были в восторге. Еще бы, ведь в этой работе он запечатлел их всех — мыслителей, ученых, людей, получающих наивысшее удовольствие от книг! Они, конечно, могли с полным основанием сказать: это не Августин, а Платон или Аристотель. Бог с ними, Сандро не намерен был спорить. Если они представляют такими своих любимых учителей, если они считают, что почитаемые ими греки должны выглядеть именно так — это их дело. Он даже был согласен с Пико делла Мирандола, утверждавшим, что его Августин — это человек, приблизившийся к Богу. Вполне возможно и это. Важно то, что Лоренцо и его друзья высоко оценили эту его работу, да и он сам был доволен ею.
Он чувствовал, что создал нечто неповторимое. Такой мощи в изображении человека пока еще никто не достигал. Его Августин — это действительно подтверждение слов того же Пико в его «Речи о достоинстве человека»: «Творец, поместивший человека в центр мироздания, сказал ему: „Мы не определили тебе ни места, ни собственного образа, ни особой обязанности, чтобы и место, и лицо, и обязанности ты имел по собственному желанию. Природа всего остального вынуждена подчиняться созданным нами законам, они заданы навечно. Ты же не ограничен никакими запретами, мы определили тебя во власть твоей собственной разумной воли, и ты определишь свой образ по своему разумению, во власть которого я тебя предоставляю. Ты свободен. Тебе даны права самому творить себя“». Значительно позже Микеланджело напишет в Сикстинской капелле своих пророков, в которых будет много от Августина Сандро. Но, конечно, нашлись и завистники — как же без этого? Они нашли в его картине массу погрешностей. Пропорции не выдержаны: если Августин вздумает подняться, он прошибет потолок. А плечи — почему они так неестественно вывернуты вперед?
Но, в конце концов, кто дал право этим живописцам судить его? Разве они равны умом Платону и мудрецам Библии? Одни из них, как Уччелло, спятили, стремясь постигнуть тайны перспективы, другие дрожат от боязни нарушить изобретенные ими же самими пропорции, третьи же, как Гирландайо, полагают, что нужно писать все так, как в действительности, прилежно копируя чуть ли не каждый уродливый прыщ. Его же, несмотря на всю его известность и славу, до сих пор считают недоучкой. Но он прекрасно знает законы перспективы и пропорции, он умеет писать пейзажи, а если захочет, то создаст безупречно правильную композицию. Ну как они все не могут понять, что он все время в поиске своего, в погоне за собственной красотой — «по образу и подобию своему». Но спорить, похоже, напрасно.
Работа над «Святым Августином» захватила все его помыслы, и он был рад, что у него появился благовидный предлог отказываться от других заказов, ибо он не хотел, чтобы его внимание рассеивалось на что-то незначительное. Это был своего рода обет, который он возложил на самого себя. Он не мог объяснить, почему его душа не лежала к прославлению подвига Лоренцо, хотя он искренне восторгался им и, как многие во Флоренции, был уверен в том, что именно тайная и опасная миссия правителя спасла город от неслыханных бедствий. Но пересилить себя он не мог. Он просто не знал, как он может воспеть Лоренцо, какая аллегория придется по сердцу Великолепному и его ученым друзьям. Минерва, она же Паллада, обуздывающая Кентавра — Мудрость, сковывающая буйство разнузданной Силы — так советовал ему Полициано. Но одно дело идея, другое — ее воплощение. Ему нужно время, чтобы все это хорошенько переварить, представить себе то, чего никогда не существовало. Его, к счастью, не торопили: в конце концов, он сам должен знать, как угодить своему покровителю!