Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Учение Фичино обладало многими гранями, и те, кто интересовался им, обязательно находили нечто созвучное их душам. Говорили, что даже теологи, несмотря на их неприязнь к флорентийскому мудрецу, нет-нет да и черпали у него идеи для своих трудов и проповедей. Обращались к нему и те из живописцев, которые стремились не только передать мир, но и познать его. С понятием красоты, введенном Марсилио, Сандро был согласен. Сложность состояла в том, что живопись оказывалась несостоятельной для ее отражения: безусловно, гармония звуков оказывалась за ее пределами, следовательно, отсутствовал один из трех обязательных элементов. Красоту души, видимо, было возможно изобразить, в этом он был уверен, но пока не знал, как это сделать.
При созерцании картин некоторых старых мастеров, в большинстве случаев всеми забытых, он видел: в них напрочь отсутствуют перспектива и пропорции, но тем не менее они чем-то притягивают к себе. Быть может, это и есть красота души, те самые Платоновы «идеи» вещей, зыбкие, колеблющиеся, едва улавливаемые избранными, как слабые тени на белой стене? Он встречал в жизни людей, которых с полным правом можно было назвать безобразными — взять того же Лоренцо или самого Фичино. Будучи взяты такими, каковы они есть, они внушили бы поклоннику красоты только отвращение. Но что же тогда влечет к ним, что делает безобразное великолепным? У академиков с виллы Кареджи противоречия разрешаются просто: это отражение упорядоченного мира, космоса, представляющего совокупность форм и идей, где зовущая их сила — любовь — влечет все к красоте и соединяет прекрасное с безобразным.
Он пытался подражать старым мастерам, их манере изображать святых и младенца Христа, но так и не достиг обаяния, излучаемого фигурами с древних досок. Более того, его небожителей злопыхатели обзывали увальнями из Фьезоле или тупицами из Сиены, а младенцев — подкидышами из сточной канавы. Как знать, возможно, они и были правы — святости в них было мало. Говорят, что глаза — «зеркало души», но и здесь он ничего не добился: глаза на его картинах были самыми обыкновенными, ничего не говорящими разуму, постигающему, по словам Фичино, красоту души. Этой красоты он не увидел и тогда махнул рукой и стал рисовать их полузакрытыми. Краски? Линии? В этом у него что-то было. Он заметил: ни один самый искусный компаньон, копируя его Мадонн, не мог передать нежности, присущей его картинам. А сколько граверов потерпело неудачу, перенося его рисунки на доски! Самые простые, казалось бы, линии на оттисках безнадежно теряли легкость. Можно было признать, что ему дан талант, этот дар Божий, и поставить на этом точку. Но его «ищущий ум» никак не мог успокоиться. Ему хотелось получить ответ на вопрос: почему так происходит, почему у одних получается, а у других нет?
Вскоре после выхода «Божественной комедии» с его рисунками Боттичелли получил предложение миланского герцога приехать к нему для выполнения нескольких живописных работ. Не только Милан, но и некоторые другие города воспылали желанием заполучить первого художника Флоренции для своих нужд. Ему буквально навязывали заказы, соблазняли переездом, сулили наивыгоднейшие условия. Но уехать из родимого города? На такой поступок Сандро могли подвигнуть только из ряда вон выходящие причины: деньги его не манили, жажды приключений он никогда не испытывал.
Однако именно сейчас такие причины вдруг нашлись. Обстоятельства оказались сильнее его желаний. Когда от имени Лоренцо ему сообщили, что ему предстоит отправиться в Рим, причем обязательно, он весьма удивился, и первым его побуждением было ответить решительным отказом. Пусть туда отправляются те, кто полагает, что, не изучив досконально римские руины, нельзя стать ни живописцем, ни архитектором. Как будто во Флоренции и ее окрестностях этих развалин не хватает! Но ему убедительно разъяснили, что властям нет дела до того, будет ли он совершенствовать свое знание древностей — он обязан отправиться в Рим ради высших интересов республики и самого Великолепного. Сложились благоприятные условия, чтобы примириться с папой, и было бы глупостью не воспользоваться ими.
Положение Сикста действительно было не из завидных. Число его противников увеличивалось с каждым днем. Неаполитанский король зарился на его владения, а германский император Фридрих III Габсбург даже грозил лишить его святого престола. Эти угрозы не были пустыми словами, ибо, как стало известно, императору удалось подкупами и посулами умножить число недовольных кардиналов, готовых насолить понтифику. Ко всему прочему папа снова нуждался в деньгах, и прихоти его многочисленных родственников, наводнивших Рим, все больше увеличивались по мере того, как слабели жизненные силы самого Сикста. В самом Вечном городе росло недовольство простого люда, разоренного податями и вконец обнищавшего.
Лоренцо мог бы присоединиться к противникам Сикста. Но по трезвом размышлении делать этого не стал, так как это грозило втянуть республику в новые осложнения. Сначала он внимательно следил за происходящим, а тем временем папа не скупился на жесты примирения. В его письмах Лоренцо перестал быть «сыном порока» и превратился в «дорогого друга» и «любезного сына». Великолепный будто не замечал всей фальши подобных заверений и шел навстречу Сиксту там, где это не возлагало на него существенных обязательств. Но когда понтифик попросил его о займе, он решил действовать по-банкирски: прозрачно намекнул папе, что его сын Джованни, хоть и не вышел еще из детского возраста, весьма религиозен и посему заслуживает кардинальской шапки. Сикст намека «не понял» — ограничился тем, что отпустил семейству Медичи грехи и прислал ему свое благословение.
Лоренцо проглотил обиду — он готов был и подождать. Поэтому когда Сикст обратился к городским властям Флоренции с просьбой прислать в Рим лучших живописцев для росписи сооруженной им капеллы, то Великолепный посоветовал согласиться. Эта капелла была любимым детищем папы, она строилась архитектором Джованни Дольчи почти десять лет, и деньги для нее всегда находились. Так уж повелось в Риме: одни папы возводили в память о себе арки и гробницы, другие — капеллы и целые церкви. В папском послании упоминалось имя Боттичелли как единственного флорентийского живописца, способного возглавить работы в капелле. Он должен был подобрать художников по своему разумению и привезти их в Рим, и отказаться у него не было возможности.
Несмотря на то что работа над фресками в Сикстинской капелле могла принести немало дохода, желающих ехать в Рим нашлось мало — ведь отбирать нужно было из лучших. Одни были заняты, а другие сомневались, что папа достойно оплатит их труд. Хотя он и слыл щедрым меценатом, его своенравие могло как озолотить, так и оставить с носом. На памяти флорентийцев была история о том, как Сикст приказал заплатить лишь за богатый переплет, в который были заключены переводы Аристотеля, подаренные ему неким ученым мужем. Папу не тронуло то, что переводчик трудился над ними всю жизнь. Наконец артель составилась: в нее вошли Доменико Гирландайо, Козимо Росселли и сам Боттичелли, с ними должны были отправиться в Рим подмастерья и ученики. Сандро хотел, чтобы его сопровождал Филиппино Липпи, но тот наотрез отказался.
Все они не особенно рвались в Рим, а тут их настроение окончательно испортило известие о том, что, оказывается, Сикст обратился не только к флорентийцам, но и ко многим другим живописцам, и что Пьетро Перуджино уже согласился на его предложение. Вместе с ним в Рим отправились Лука Синьорелли и дон Бартоломео, аббат Сан-Клементе. Папа навязывал им состязание, а они-то вообразили, что лучше их нет в Италии! Особенно их не прельщала встреча с Перуджино. Его флорентийские художники знали: в свое время он учился у них и поклялся, что всех их превзойдет в мастерстве. Но Лоренцо мало интересовали их переживания — он всячески торопил их с поездкой, не желая сердить папу.