Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дай ее сюда. Слышишь?
Она покорно приносит ему кепку.
– Не то, не то, где цветы, голубые цветы?
Девушке делается страшно. Федя видит это по ее лицу. Он хочет вскочить, чтобы задушить ее. И опять темно. Он видит какие-то игрушки, какие-то страшные игрушки, намалеванные рожи живых петрушек и щелкунчиков. Потом вдруг он видит необычайные обои, с такими арабесками и цветами, которые красивее, чем все на свете.
И опять он просыпается. Девушка сидит на стуле. Это уже другая девушка. Эта – черная, широколицая и с круглыми плечами.
– Как тебя зовут?
– Эмма.
Он, впрочем, не сомневается, что это та же девушка, и его даже не очень удивляет, что она так изменилась.
– Ты уже была здесь.
– Была.
– Ага, вот, видишь. Я же говорю, что ты уже была. Я тебя знаю, ты ведьма, вот ты кто.
* * *
Еще через несколько дней он сразу, вдруг выздоровел. Вдруг проснулся совершенно здоровым. Оделся и хотел пойти. Но дошел только до стола. Ноги подкашивались.
На столе было два письма. Одно от Глеба. Его призвали, и он теперь учился в юнкерском училище. Другое – от Ксении. Маленькая записка с круглыми, детскими буквами и с березовым листиком: «Я помню Вас, дорогой». Помню! Помню! Нет, она любит. Но Федя не сказал себе этого. Он поцеловал письмо – пол почтового листа, другая половина была оторвана, положил его в боковой карман и прижал его рукой. Скрипнула дверь. На пороге показалась девушка, но не Марта, не Эмма, а другая – тоненькая, худая, в белом платочке, повязанном под подбородком. Она испугалась, вскрикнула, увидев Федю за столом.
– Скажи-ка мне, ты настоящая или нет?
Девушка стояла, разинув рот.
– Ты с неба, или откуда ты?
– Нет, я из Польши.
– Из Польши? А скажи-ка мне, есть тут такая Марта?
– Она работает в саду.
– И она тоже из Польши?
– Да.
– А Эмма есть здесь?
– Да, она тоже работает в саду.
И девушка рассказала, что из Польши выселили всех немцев и поселили их сюда, с волжскими колонистами. Дома у них был сад и дом, и коровы, и у них все отняли и всех немцев прогнали, потому что считают их за шпионов. И теперь они работают поденно. Она говорила тихо, без выражения, как будто рассказывала урок, и это было от горя. Но Федя не мог чувствовать чужого горя. Животная радость выздоровления была сильнее всех других чувств.
– Ну-с, беженка, принеси-ка мне поесть. Молока, колбасы, яиц, все равно, только побольше.
* * *
Начались тихие дни.
Яблони цвели. Сад жужжал от пчел. В одном углу сада росли вишни. Вишни еще не распустили листьев, но голые красно-бурые прутики обвисали пушистыми, розовыми гроздьями, которые осыпались на плечи, на руки. Вся земля, будто снегом, была усыпана душистыми мягкими лепестками с тонкими жилками. Молодые яблони цвели не так густо, пучки цветов высматривали из сочной, темной зелени.
За садом была степь и перелески. Вся степь была покрыта крокусами, они пятнистым ковром покрывали холмы. Были розовые, лиловые, желтые. Некоторые холмы сплошь были покрыты лиловыми (их было больше всех), другие – желтыми, кое-где лежали розоватые пятна. Они росли тысячами, нежные, хрупкие, на низких стебельках, покрытых серебристым пухом.
Федя любил смотреть, как Марта, Эмма и Грета работают в огороде.
У Марты было тонкое, грустное лицо, и она выглядела как барышня. Дома, в Польше, она не работала. Теперь она для работы надевала перчатки, у нее была нежная кожа, и ей было тяжело работать. У всех в лицах было что-то убитое, остановившееся.
Но по воскресеньям они одевались в светлое, накидывали белые платочки, брали под мышку молитвенники и уходили в деревню, в церковь.
15 апреля был день рождения Феди. Когда он утром вышел на балкон, он увидел огромный крендель, с миндалинами и изюмом и посыпанный сахарной пудрой. Стол был выложен зелеными листьями и ветками, и на столе стояли цветы. Марта, Эмма и Грета были одеты в праздничное и улыбались ему сквозь свое постоянное горе.
Откуда они узнали? Федя сам едва помнил этот день и никогда не дорожил им. Но девушки объяснили, что у них так делается, что крендель испечен по-польски.
Какие они милые! А Федя – разве он хоть раз вспомнил о них? Кто они для него? Служанки, поденщицы, больше ничего. Но у них есть культура, а у него, Феди, ее нет. Культура есть разновидность любви.
Теперь, бродя по саду, Федя вспоминал свою жизнь. Ему все казалось, что надо только принять какое-то решение, и тогда все будет иначе, все будет хорошо. Умел ли он принимать решение? Он вспомнил, как когда-то он лез на елку с опасностью для жизни. Это решение ему ничего не стоило – манили красные шишки, для которых он готов был умереть, только бы держать их в руках. Это было затмение, это была одержимость. Да, одержимость – вот единственное в жизни счастье, единственное, что создает в мире великое. Не ты берешь – тебя берут, а тебе кажется, что это ты. Все великие ученые, все художники, музыканты, которые в бедности, в нищенстве, в самых ужасных условиях творят свое, все они одержимы.
Начиналось нетерпение, хотелось в город. Решение созревало. Это решение раскладывалось на тысячи других. Учиться – вот первое. Быть ровным – второе. И отсюда те тысячи мелочей, которые делают человека счастливым или несчастливым. Рано вставать – счастье. Просыпать – несчастье. Помыться, побриться как следует – счастлив весь день, не побреешься – и все что-то неладно. Скажешь грубое слово, не сметешь пыль со стола, опоздаешь куда-нибудь – и ты уже выбит из колеи, все не клеится, не ладится.
Федя воображал себя джентльменом на английский лад, безукоризненным в одежде, в манерах, во всех своих поступках, деятельным, энергичным – полной противоположностью того, <кем> он был на самом деле.
Но все это было бы ничего, если бы не было той пасхальной ночи и того человека, который тогда своими тонкими пальцами протягивал ему грошовую свечку.
Федя тонул в этих яблонях, в прохладном, чистом воздухе, в этом цветущем царстве, корни которого уходили в пряную землю. Это была Пасха, это была земля. Каждый цвет был такой свечкой.
Это было такое большое, что Федя спрашивал себя: как вынести это?
Как выносят это другие?
Федя сравнивал себя с другими. Вот Боба. Он ничего бы не понял из того, что с ним происходит. Но ему и не нужно понимать.