Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завида Хотеныча?.. Чернава тихонько ахнула. Страшными показались слова десятника. Да такой беды и с ломтем не проглотишь… Вот, стало быть, почему велела Перенега порчу-то навести…
– А?.. – рычал Мураш. – Единственного берендея во всей преисподней!.. Да ежели бы не он, не то что до Кудыкиных гор – до Мизгирь-озера солнышка бы ни разу не докатили!.. Вот они, варяги-то, что творят!.. Главный розмысл давно уж из рук у них глядит!.. Вставили, вставили они ему серебряный глазок[87]– помяни мои слова!..
– Что ж это будет-то? – еле вымолвила Чернава. – Неужто и впрямь сместят Завида Хотеныча?..
– Да мы им за розмысла… – Мураш угрожающе заворочался на скамье, силясь подняться. Тисненый полумесяц во лбу его и не багровел уже – наливался синевой. – Преисподнюю спалим!.. Солнышко в Теплынь-озере утопим!.. Повымерзнут все, как в Черной Сумеречи, – узнают…
Встал, шатнулся и невольно ухватился за Чернаву. Тут, как назло, открылась дверь и в клеть вошел Кудыка. Зипунишко на нем был забрызган грязью – не иначе, до участка до своего они с розмыслом добирались верхами. Узрев жену в объятиях Мураша, наладчик задышал, поискал глазами плеть, как вдруг заметил расставленные вдоль стены берендейки – и замер.
– Гляди-ка! – подивился он радостно. – А ведь вон ту, крайнюю, я резал!..
Отодвинул Чернаву с Мурашом и протиснулся к примеченной куколке.
– Слышь, Мураш Нездилыч, – похвалился он, любовно оглаживая хитрую, чуть ли не сквозную резьбу. – А меня розмысл с завтрашнего дня на лесоповал посылает. Главным наладчиком…
* * *
Тревожная выдалась весна, обильная грозными знамениями. То солнышко с восходом промедлит, то вылезет на поле брани чумазый бес с кочергой и всех разгонит… А еще, сказывали, сбросят берендея в преисподнюю, а он, глядишь, гуляет себе живехонек… Или вот бревна поплыли по Вытекле. Даже и не бревна, а целые сосновые хлысты. Диво, да и только! Тут лешие кола не дают вырубить, а с верховьев, вишь, лес идет самосплавом… Ну, слобожане, понятно, не зевали: чуть покажется на излуке такая лесина – цап ее крюком и к берегу… Ну да это знамение доброе, что о нем долго толковать!..
А вот с берендеем, воротившимся из преисподней и подавшимся в кудесники, намучились изрядно. Уже на третий день от него вся слободка древорезов стоном стонала. Раньше, сказывают, сам первым ходоком слыл по женской части, а как под землей побывал – ровно с цепи сорвался, блуд искоренять начал… Придешь к нему с жертвенными идольцами, а он тебя пытать: «Влагаешь ли персты в удицу супруги?..» Да какое твое дело, куда я ей и что влагаю? Твоя, что ли, супруга-то?.. А чуть не так ответишь – искупай грех, неси лишнюю берендейку. А то еще соберет слобожан и начнет баб попрекать заочно. Все их непотребства припомнит: и кивания, и мигания, и хребтом виляния… Сквернавицами честит, душегубицами… Зардеешься, слушаючи… Взял было да запретил посягать на жен по нечетным дням… Ну тут уж не стерпели – хотели идти бить его всей слободкой, и побили бы, кабы Шумок не стал отговаривать… Потоптали сгоряча самого Шумка, а на волхва уже сердца не хватило…
Трудные пошли времена, крутые. Царь-батюшка Берендей, провались он совсем, указами донял, сволочане вконец срам утратили – цены опять на хлебушек подняли. Эх, житье-бытье – вставши да за вытье!..
Старый Пихто Твердятич поправил на плече суму и, опираясь на батожок, закултыхал по горбатой улочке к слободскому торгу. Отжил век, а пришибить некому… Вроде и от внука отрекся вовремя, и двор сберег, и дом, а все одно ложись да помирай. Думал сперва: погневается батюшка-царь, погневается – да и смилуется. В прежние времена, как помнится, тем завсегда и кончалось… Да только где они, прежние-то времена?..
Что ни утро брел Пихто Твердятич на торг указы слушать – все ждал, когда Кудыке его непутевому прощение выйдет. Так и не дождался… Ну а дальше дело известное: взвыла да пошла из кармана мошна!.. Выточенные внуком идольцы разлетелись меньше, чем за месяц, хоть и трясся над каждым старый, как над младенчиком. Побираться – неловко, да и не подаст никто. Стало быть, одно только и осталось – разорять помаленьку дом, распродавать по бревнышку…
Навстречу по узкой улочке пара огромных вороных меринов влекла тяжелую греческую телегу на восьми катках взамен четырех колес. Дед заблаговременно отступил в закоулок, пропуская повозку, пригляделся, что везут, и охнул. Из-под холстины торчала человеческая рука небывалой белизны. Точь-в-точь греческий камень мрамор… А спустя малое время старый смекнул, что мрамор это и есть. На телеге везли голого греческого идола, и почему-то в сторону капища… Плюнул дед и похромал дальше. Не любил он греков, а уж богов их срамных – тем более…
– Эй, старче… – негромко и гнусаво окликнул кто-то.
Пихто Твердятич упер в землю батожок и повернул голову. В двух шагах от него, держа в поводу ладную гнедоподвласую лошадку, парился в крытой малиновым сукном шубейке рослый тугомордый отрок с дутой золотой серьгой в левом ухе. Из берегинь, не иначе. Ишь, воронье! Почуяли падаль…
– Здравствовать тебе, молодец… – прошамкал Пихто Твердятич. – Никак милостыню надумал подать?..
Берегиня тупо моргнул. Такой, пожалуй, подаст! Руку прожжет его денежка…
– Внук тебе кланяться велел, – все так же тихо и равнодушно прогнусил отрок и как бы невзначай обозрел улочку из конца в конец.
Старого лесу кочерга Пихто Твердятич сурово сдвинул лохматые и словно бы побитые молью брови.
– Нет у меня никакого внука! – сказал, как узлом завязал. – А ежели и есть, то знать его не знаю… Смутьян он, внук-то, козни против царя-батюшки строил…
Повернулся и покултыхал дальше, сердито тыча в землю батожком. Отрок не отставал.
– Слышь, дед… – бормотал он, облизывая толстые губы и продолжая озираться. – Ты ветошью-то не прикидывайся… Велено было поклон передать, вот и передаю…
Пихто Твердятич ковылял, упрямо подобрав рот и вроде бы не слыша ни словечка. Берегиня отвязался лишь у самого торга, выбранился по-иноземному, вскочил в седелышко – и сгинул. Старый Пихто Твердятич осуждающе посмотрел ему вслед. Нет чтобы в задницу деда послать, а он, вишь, по-гречески: в афедрон[88]!.. Тьфу!.. Житья уже не стало от инородцев, а тут еще свои из себя еллинов корчат…
Да, с берегинями ныне держи ухо востро… Лестью душу вынут: ты-де, старичок, домишко свой в наследство нам отпиши, а мы, мол, тебя за это до самой смерти холить будем, лелеять… А потом, глядишь, либо утонул старичок, либо в овражек по слабости грянулся… Улелеяли, стало быть, до смерти…
Ловко он, прощелыга, насчет Кудыки-то заехал… Кланяться, дескать, велел!.. Да только старого Пихто Твердятича такими шутками не проймешь. Чуть заикнешься про смутьяна внука – глядь, уже и сам в смутьянах! Половину дома – в казну, а половину – тугомордому доносчику в малиновой шубейке…