Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я забегаю вперед. Итак, знаменитейший из смертных входил в дверь таверны «Кейпс».
Мы стали в два ряда. Вашингтон медленно двигался между нами, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, и неподвижный, холодный взгляд озарялся неуверенной, почти мальчишеской улыбкой, когда он решал отметить благосклонностью того или иного подданного.
Поравнявшись с Гамильтоном, стоявшим рядом со мной, генерал остановился. Он вдруг повеселел, оживился, на мгновение лицо его мутным зеркалом отразило блеск Гамильтона.
— Мальчик мой. — Экая отеческая манера!
— Сегодня ваш день, генерал. Страна — ваша.
— Наш день, сэр. — И лицо его помрачнело, ибо он повернулся ко мне и увидел себя совсем в ином зеркале.
— Полковник Бэрр. Надеюсь, здоровье ваше поправилось?
Я укрепил в нем эту надежду и представил ему его старого друга, а мою новую жену. Теодосия сделала глубокий реверанс, словно перед королем.
Вашингтон, улыбнувшись, наклонился и взял ее под локоть.
— Полковник Бэрр, как и все мы… — По своему обыкновению, он не находил нужных слов. Я смутился. Теодосия побледнела. Гамильтон сделал то, для чего его предназначали небеса.
— …околдован хозяйкой Эрмитажа, — сказал он.
— Именно. — Вашингтон двинулся дальше, а Гамильтон подмигнул мне, верней, стрельнул в меня ясным голубым взглядом. Но что на самом деле думал он о Вашингтоне? Мы к этому подходим.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Полковник Бэрр в восторге от наших занятий, особенно когда перечитывает то, что надиктовал, и вносит изменения в текст.
— Все равно что готовить речь — защитительную, конечно!
Он все еще читает и делает пометки на полях «Жизни Александра Гамильтона». Старое соперничество не дает ему покоя.
— Вот как, — говорит он, — оказывается, мой друг Гамильтон считал, что у меня были «сомнения» по поводу конституции. Наконец-то он попал в точку. Я сомневался — и сомневаюсь до сих пор. Я тебе уже говорил, я знал, что в своем первоначальном варианте конституция не просуществует и пятидесяти лет. Так и вышло. Бесконечные поправки продолжают изменять ее суть — и все же недостаточно.
Он открыл том сочинений Гамильтона, полистал.
— Никто не скажет, что конституцию писали простаки. Я знал их почти всех: очень способные, ловкие адвокаты и не одного клиента спасли от верной петли. Законченные циники. Вот послушай Гамильтона.
Бэрр начал читать:
— «Люди всегда будут преследовать свои интересы. Человеческую природу изменить так же трудно, как противиться мощному потоку эгоистических страстей. Мудрый законодатель незаметно изменит русло и направит поток, если возможно, на общее благо». Мне нравится это «если возможно». А что делать мудрому законодателю, если это невозможно? Боюсь, он станет тоже думать только о своем благе.
Полковник вдруг рассмеялся и вспомнил, как однажды Гамильтон произносил предвыборную речь перед группой мастеровых.
— Увы, Гамильтон всегда обращался с низшими, подчеркивая, что они низшие… Кому такое приятно? Боюсь, толпа издевалась над ним. Взбешенный, в отчаянии он крикнул: «Вы сами свой злейший враг!» Что бы сказал он теперь? Ведь «быдло» (так он называл народ) управляет. Или мы только льстим ему, делая вид, будто оно управляет?
Он отложил книгу. Начал работать.
Воспоминания Аарона Бэрра — II
В 1787 году я не принимал никакого участия в дебатах, не высказывался ни за ни против конституции. Как прочие, я читал «Публия» в газетах. Как и прочие, я очень скоро сообразил, когда за «Публием» скрывался Гамильтон, когда Джей, когда Мэдисон. Как и прочие, я знал Гоббса и его непоколебимую веру (разделяемую Гамильтоном), что любая форма правления, даже тирания, лучше анархии. Читал я и Монтескье, чьи труды оказали большое влияние на трех «Публиев». Но в глубине души мне, скорее, нравилась свободная конфедерация штатов, которая существовала в период между 1783 и 1787 годами. В конце концов, Нью-Йорком вполне сносно управляла фракция губернатора Клинтона. И если кое-где в других штатах дела обстояли неважно — это уж их дело; пусть бы сами о себе заботились, а не полагались на кучку умников-адвокатов из Филадельфии. Словом, некоторая доля анархичности — не такая уж плохая штука.
Вопреки принятому мнению движение за конституцию и прочное федеральное правительство началось не с Гамильтона, а с генерала Вашингтона. Его обычно изображают добропорядочным тугодумом, этаким Цинциннатом, который счастлив лишь на своей ферме, когда толкает тяжеленный плуг собственного изобретения. Да, конечно, он был человек достойный (хотя и крайне тщеславный) и тугодум. Но не было его умней, когда дело касалось бизнеса и коммерции. Из соображений чисто практических он решил создать сильное центральное правительство и его возглавить. С самого начала он был законченным федералистом, и Гамильтон был ему нужен куда больше, чем он Гамильтону, чтоб обеспечить безопасность своих капиталовложений в земельную собственность.
Джефферсон мне рассказывал, что, несмотря на бесчисленные жалобы Вашингтона о тяжком бремени общественной деятельности, тот после Революции умирал от тоски. «Они из меня кабатчика делают!» — ворчал он, когда очередная партия любопытных сваливалась на него в Маунт Вернон. Когда Вашингтона избрали, он, как всегда, сидел без денег и перво-наперво взял аванс из государственной казны в счет будущего жалованья.
Помню одну неофициальную встречу с Вашингтоном после Революции. Это было в октябре 1791 года, вскоре после того, как я, в качестве сенатора от штата Нью-Йорк, прибыл в Филадельфию. В то время я мечтал написать подлинную историю Революции. Я вставал каждый день в пять утра и отправлялся в государственный департамент в сопровождении писаря. Вместе с ним до десяти часов мы просматривали и переписывали документы, а потом я шел на заседание сената.
Желая разобраться в некоторых военных вопросах, я попросил аудиенции у Его сиятельства. Согласие я получал так быстро, что мае следовало бы насторожиться. Ведь я занял место гамильтоновского тестя в сенате. Но началась Французская революция, и я, признаюсь, решил, что настала новая эра в истории человечества. Потом-то я понял, конечно, что на старую дурную эру всего лишь напялили маску и в улыбке вот-вот обнажатся окровавленные клыки. Но в 1791 году я, как и Джефферсон, был предан другой Революции и посему меня кляла федералистская фракция.
Президент принял меня в роскошном кабинете. Он совершенно переделал дом Морриса, превратив его в королевский дворец. Почтительный молодой секретарь, склонясь, распахнул дверь, и я вошел.
Вашингтон стоял у камина, словно позируя для портрета. Чересчур знаменитое желтое лицо сильно состарилось. К тому же Вашингтона замучили фурункулы. Он торжественно меня приветствовал и остался в той же позе, так