Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Саня считал, что на танцполе с ним случились два главных в его жизни инсайта. Какие – категорически не говорил. Когда танцевал, забавно разбрасывал руки, ноги, пальцы, взмокшие пряди, но стоило вспышке света коснуться его лица, это был другой человек, иногда почти просветленный (похожий на резного Петра из собора святой Ядвиги), вдруг пугающе незнакомый и этим так остро желанный… Ведь влечение к незнакомцу есть случай беспримесной страсти, не замутненной ничем, даже любовью. Страсти – важный для Лизы сюжет, – нацеленной на постижение другого (на присвоение другого?) – все равно ведь непостижимого! И нужно было честно допрыгаться до усталости и бесчувствия, чтобы пот и слезы, проклюнувшиеся ни от чего, хорошенько смешались, сладкий морок рассеялся. И рядом снова был Саня, просто Саня.
В первых числах декабря пришли результаты генетической экспертизы, Эля заказала заупокойную литию, а папа, и до этого уже зачастивший в храм вместе с Элей, сообщил, что хотел бы взять с собой и Викентия, но Ирина противится, и если бы Лиза ей объяснила… Конечно, вживую их диалог сложился бы по-другому. Но теперь они главным образом переписывались в Вайбере или Фейсбуке из-за торчания Эли рядом, из-за обилия дел в универе, где папу повысили до замдекана родного конструкторско-технологического факультета да еще вернули отобранные лекционные часы, а еще папа срочно писал учебник, поскольку ему посулили звание профессора, если он к декабрю допишет, обсудит и сверх того еще что-то опубликует. Было глупо и стыдно думать, что все это много лет жданное (особенно жданное мамой, ну разве не бред?) привалило из-за Тимура. Тем не менее думалось именно так. И писалось – то, что писалось:
«“Объяснила Ирине”, но что?» – «Чтобы она отпустила В. в храм». – «Я на маминой стороне!» – «Дело не в ней и не в Э.» – «Не поняла!» – «Если бы меня водили в храм с детства, я был бы другим человеком». – «И не пошел бы налево, и не устроил нам этот трэш?» – «Лиза, жестко». – «От Викентия лапы убрали – оба!»
И это была еще не самая круть той прифронтовой поры.
А самая-самая: папа Элю любил, не жалел, а любил – неужели всю жизнь? А мама любила папу. Не страдала гордыней, а вот ведь – любила. И с кротостью, ей не свойственной, сносила все: от денег, выдаваемых по минимуму, до эсэмэски о том, что Эле после санатория надо перевести дух на даче, Иришенька, на нашей даче, но ты же умница, ты всегда все правильно понимала. Понима-ла? В этом месте даже Лиза бы вздрогнула. А мама хриплым голосом ничему не удивляющейся училки: только глаголы прошедшего времени позволяют обозначить род существительного – мой женский род.
Мир разваливался из-за любви и держался любовью. Или тем, что люди за нее принимали. Гаянешка постила селфи с Нодариком, который приехал к ней и Тевану на Родос в гости вместе с женой и младшими внуками – на правах дальней родни; селфи с Давидиком и внучкой Нодара, смешливой девочкой лет пяти, застенчиво припечатавшей свой хохоток ладошкой..
Натуша писала стихи Шатилину, подавшему на развод. Кстати, стихи у нее получались иногда неплохие. Антон же безмолвствовал, на звонки не отвечал, на стихи – лишь изредка обидными заемными пирожками (невесту все любить горазды в красивом платье и фате, вы полюбите тараканов в ее измученном мозгу). В конце концов Натуша наглоталась таблеток – ровно столько, чтобы Антон успел к ней доехать, залить в нее рвотное и дождаться «скорой». После чего они уговорились слетать на Кубу – попробовать все еще раз с нуля.
Викентий влюбился в девочку из четвертого класса и честно сказал бабуле, что, если бы не переменки, на которых можно увидеть Олесю, он бы бросил школу и уехал в сурововское училище (очевидно, от слова «суровый»), где выучивают на военных.
Моника регулярно звонила Сане – рассказать про бойфренда, который к ней на неделю вернулся, а потом вероломно сбежал, причем если бы к парню, но нет, он переехал к тропической африканке китового цвета и китовых же форм. А бедняга Мерло, из-за этих перипетий временно перемещенный в домашний приют, – как потом оказалось, на деньги, отправленные ей Саней, – из приюта сбежал. И Моника теперь расклеивала кошачьи портреты возле приюта и еще по нескольким блокам вокруг, но также не исключала, что кот может рвануться в Берлин – либо в ее квартиру, либо в квартиру Сани. И теперь, гуляя с Марусей, Лиза не раз и не два обнаруживала на столбах, опухших от объявлений, портреты Мерло: gesucht!!! Почему-то в Германии объявлений никто не счищал (уважая приватность?) – и всякий назначенный под расклейку столб был завернут, будто капустный кочан, в сто тысяч промокших, просохших, подгнивших и подновленных оберток. Мерлушина оцепеневшая мордочка сидела на них, будто флюс. Кастрированный, как и положено, в первый год жизни, беззлобный, скорее даже пугливый, выгуливаемый только на поводке, всегда с аккуратно подстриженными когтями, а это значило, что на дерево ему ни за что не взлететь, природой задуманный страшно всерьез: умный взгляд, будто сквозь два монокля, пышные сизые бакенбарды, широкая грудь, тяжелая лапа, но по жизни превращенный в игрушку, в род домашнего кактуса, оцарапать в сердцах он все-таки мог, а спасти себя – нет, конечно.
Жалеть кота, папу, маму и Элю одним и тем же щемящим чувством было ничуть не странно. Что-то изменилось в ее настройках. Вместе с братом лишившись и возраста: сколько ей было сейчас? столько же, сколько всем, кто жил и ушел, – она обнаружила в себе новые опции. До всепонимания было еще далеко, но частица «не» на глазах усыхала. Неприязнь делалась ну-приязнью. И слова сокурсницы-немки: да, ты можешь зайти, но, пожалуйста, успей до шести, потому что в шесть у нас ужин, – больше не целили в Лизино сердце. В них ведь и в самом деле не было ничего обидного, наоборот, ей, чужестранке, объясняли, как не попасть впросак: зайди она к Амалии в шесть – и ей бы пришлось полчаса ждать в прихожей.
И Тимурова книга стала вдруг складываться сама собой – помимо чьей бы то ни было воли, в том числе Лизиной. В этой книге не должно было быть ничего, что привносили в нее взрослые. Только дневники и посты Тимура, только письма, которые Лена Ж. через день писала ему по адресу «Галактика Рай» и подзамочно, допуская к ним только Лизу и двух подруг, выкладывала в Фейсбуке. Вкраплениями – сухие сводки за август и первую треть сентября. И переписка, которую Лиза затеяла с Ваней Лещинским:
«Роль Насти в судьбе Тимура какая?» – «Настьку сдуло. Плохая роль. Не желаю о ней говорить». – «Ты написал, что хочешь на Донбасс опять, ради чего?» – «Если не остановить пиндосов там, они придут убивать нас в РФ». – «Ты это понял на Донбассе?» – «Да». – «Ваня, а как?» – «Там это любое дите знает, которое по подвалам сидит, а по нему тяжелая артиллерия работает на америкосские транши…» – «А погибнешь в двадцать пять?» – «Неа, я везучий». – «Поедешь себе это снова доказывать?» – «И докажу. У меня, как у кошки, девять жизней. Десятая – Тимкина».
Потом Лиза тасовала фрагменты сводок, совпадающие по времени с приблизительным днем пересечения Тимуром границы:
«Начатое 11 августа контрнаступление войск ДНР привело к тому, что 12 августа была занята Степановка, а утром 13-го Мариновка. Отчаянная контратака сил хунты на Степановку 13–14 августа хоть и привела к тяжелым боям на подступах и в самом селе, но окончилась полным разгромом атаковавшей группировки» (Сводки ополчения Новороссии 15.08.2014).