Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где-то между «Софией» и Иверской Лиза потеряла ключи от квартиры… А закончилось все опозданием в сад на сорок минут, что по немецким понятиям равнялось российскому опозданию на сутки. Хотя Лиза всего-то на миг прислонила к платану велосипед, решив отыскать в планшете подробность, которую, как ей показалось, она сможет разбить в пух и прах – и тем самым развеять всю цепь Элиных построений… Кора платана покалывала ладонь. Дай мне силы, сказала стылому дереву. Примерещившаяся подробность не находилась. Отчего вся прежняя жизнь, будто камешки под ногой, проворачивалась, скользила, увлекая на край, а там и в ущелье. Мимо прошелестел желтый трамвай с зеленой лужайкой, нарисованной на боку. Что означало: трамвай едет в пригород. Потому что пригород и лужайка – неподалеку и туда хоть завтра можно сорваться. А закинув голову к кроне, можно увидеть прямо сейчас ржавые листья и изящно, на длинных нитях, подвешенные плоды, а над ними все еще голубое небо – над сумраком раннего вечера. Увидеть его и не вспомнить – но как? – любимую папину присказку, он утешал ею маму, когда она отчаивалась из-за безделицы вроде разбитой тарелки, а Лизу, наоборот, лукаво корил, когда она ликовала из-за какой-нибудь ерунды вроде купленной туники и битый час кружилась в ней перед зеркалом. Сунуть планшет в рюкзак, забраться на велик и ни разу не вспомнить: «Да! все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба». И, сердито крутя педали, говорить себе: жизнь не дачный чердак, и она не может быть завалена прошлым по самое некуда, это небо не папино и не князя Андрея, оно над Берлином, но даже Вим Вендерс тут ни при чем, хотя он-то как раз и при чем, и большой молодец… И вбежала в детсадовский дворик, твердо решив, что это Марусино небо и больше ничье, краем уха отметив необычную тишину, и посмотрела в айфон: который все-таки час? – и, увидев восемь звонков, от неожиданности остановилась – звук-то был отключен еще в универе… В раме окна аллегорией долготерпения, но, может быть, и отчаяния каменела Маргарет с ребенком, прикорнувшим у нее на плече, господи, да ведь это была Маруся – остальных давно разобрали. Вот почему так гулко звучали шаги. И в игровой горел только один светильник. Маргарет была бессловесна и скорее потрясена, чем сердита. Это Лиза стрекотала в свое оправдание, от волнения, как всегда, заблудившись в артиклях, а потом и вовсе от них отказавшись: ключи потерялись, вернулась в университет, искала в аудитории, и еще в кафе, и в лингафонном классе, ключ от квартиры и ключ от подъезда… А Маргарет вдруг сокрушенно вздохнула: я вам сочувствую, ключ от подъезда придется сделать для всех соседей, это будет дорого стоить, я очень сочувствую. Отчего Маруся наконец-то проснулась, радостно засопела – узнав мамины ароматы? – обернулась и, даже не успев просиять, ринулась к Лизе всем телом – чудом поймала. Ринулась, как закричала: забери же меня скорей! А Лиза в ответ с виноватыми поцелуями: мой котеночек полосатый! А Маруся, вдруг отстранившись, вскинула бровки и тонко вывела: мяу! – так тонко, как только могла. Лиза спросила: а кот, как делает кот – der Kater?
– May! – сказала Маруся басом, потому что, как и Коко, понимала про эту жизнь что-то самое главное. Про то, что мелкие умилительны, а старшие, даже если они всего лишь коты, могущественны и, значит, за мелких в ответе. За две недели до своего двухлетия – в год, одиннадцать месяцев и шестнадцать дней! Обрушить это на Саню захотелось сейчас же, как только будут надеты ботиночки, комбинезон и шлем.
Дожидаясь, пока Лиза закроет шкаф, а ключам сегодня в ее руках адски не везло – вот и этот, наипростейший, уперся, потом упал на пол, – Маргарет говорила кому-то в айфон, что через тридцать минут будет дома и надеется, что Марлен (значит, дочери? это ведь женское имя) к ее приходу сделает всю домашку (да, точно, женское: Марлен Дитрих, Марлен Жобер, а советский Марлен Хуциев – он про совсем другое) – и тогда они смогут пойти на Курфюрстендамм смотреть рождественскую иллюминацию, нет-нет, покупки они будут делать потом, когда появятся скидки. И еще раз с нажимом: это не скидки, скидки – после первого февраля. Здесь про деньги всегда и при всех – не вопрос, как легко.
За калиткой, которую Маргарет закрывала с такой поспешностью, что защемила подол, Лиза на мгновение задержалась, выражая улыбкой смесь благодарности и вины, ей бы давно на велосипед, а она все мялась, придерживая Марусю за шлем, пока в куртке не заерзал айфон. Папа! Вот кого ей сейчас не хватало. Но он так страстно потребовал впечатлений, а Маруся так пылко прижалась к ноге, что Лиза подумала: парой слов отчего бы и не перекинуться? И начала почти мирно: понимаешь ли, Григ, я могу называть тебя Григ? Элины мемуары книгу раздавят, можно даже сказать, убьют. Он спросил: почему? Маруся тем временем потянула зубами брючину под коленкой, это она пока еще ласково предупреждала: пожалуйста, не ори. И Лиза сказала как можно спокойней: это написано для чего-то другого! может быть, чтобы сделать нам с мамой больно или чтобы пометить по контуру территорию, кстати, и то и другое вполне удалось… что не так уж и важно…
Папа был терпелив:
– Что же важно?
– А то, дорогой мой когда-то Царапыч, что я себе выдумала девиз: зло в этот мир придет не через меня. Он, конечно, на первый взгляд квелый… вы с мамой, когда женихались, я помню: спешите делать добро!., и все такое, как положено, на Воробьевых горах. Ну а я, извини… я потерялась – между странами, между детьми, между родителями, между тремя языками, летом вдруг показалось, что между любвями, но хотя бы тут пронесло! Короче… я же проговорю сейчас всю твою пенсию и зарплату!
– Нормально, валяй.
– Я и так живу ни о чем, понимаешь? И делать гордую книжку о человеке, поехавшем убивать, ладно, не убивать, пусть только потусоваться… типа на фоне эпохи, но народ он туда, мы-то знаем, переправлял… Только не знаем, в каких количествах!
– В небольших!
– А хоть бы и одного Леща! Короче, я не могу делать эту книгу… по вашим с Элей лекалам. Не должна, не хочу, я не буду!
Они обступили ее с двух сторон: Маруся нащупывала зубами колено, потому что Лиза уже срывалась на крик. А папа сокрушенно вздыхал:
– Ты думаешь, Тим хотел, чтобы зло явилось через него? Нет! Будь твой брат жив, вы однажды бы обнялись, как родные, как близкие люди. Он был в начале пути, шел, спотыкаясь, уж как умел. Будь у него на это целая жизнь… Ты читала у Эли, как он спасал в спортивном лагере друга и чуть не погиб?
– Еще нет.
– Прочти! И все время держи в мозжечке: наши пути к Господу неисповедимы.
– Аминь! – и подхватила Марусю под мышку, по прибавившемуся весу угадала, что памперс полон и надо нестись домой. Папа с чувством сказал:
– Я люблю тебя. Не отталкивай его покаянную тень.
– Я тоже тебя люблю, – и нажала отбой.
Маруся болтала ногами, стараясь выскользнуть из-под руки. Небо гасло, облака розовели. Через забор, разделяющий два трехэтажных дома, свешивался вечнозеленый плющ. Восемнадцатого декабря! Это Берлин, детка, это растянутое на два месяца предчувствие Рождества, фонарики в окнах, Санта-Клаусы и снежинки. А у самых жизнелюбивых – ангелочки, гирлянды цветных огоньков, маленькие вертепы. А уж какие вертепы в магазинных витринах – Марусю не отлепить от стекла, а уж какие в соборах! Если Саня ее не убьет за потерянные ключи, ничего плохого сегодня уже не случится. Все плохое уже стряслось, когда жмешь на педали, только в это и верится. Укушенная коленка тихо зудела. И, чтобы не думать о ней, о ссоре с отцом (о разрыве? он не простит? он простит и снова попробует уговорить?), стала перебирать в уме судорожные Натушины строчки, утром от нее прилетело письмо. В нем тоже было про Бога, но хорватского, теплого, ненадрывного. Вместо Кубы Шаталины полетели в Хорватию, у Антоши там жила троюродная сестра. И она повела их на службу в новенький, весь стеклянный католический храм – в чистом поле, как Его походный шатер, на окраине небольшого приморского городка. В католических храмах все сидят, ну, ты в курсе, наверно, писала Натуша, и сестра, сидевшая между ними, переводила им проповедь. Пастор был молодой и такой, знаешь, искренний, как монашек, и красивый, как бог. И слова его сразу же достигали сердца. Он говорил: мы все, собравшиеся здесь во имя Его, должны быть светом миру, свет же мы излучаем тогда, когда проявляем к другим терпимость. Он не сказал, писала Натуша, «любовь», и это было реально. Он говорил: что есть тьма? она есть наше неумение терпеть и прощать. И опять не сказал «любить». Но это было так круто! Потом Лида, сестра, пошла причащаться, и я осторожно взяла Тоху за руку, а он якобы ничего не заметил, но руку не отобрал. А я такая сижу, боюсь шевельнуться. А перед глазами, что мы уже на венчании. А пастор каждому, кто пригубил из чаши, дает свечку и говорит «vi ste svjetlost svijeta». Поняла? Вы свет миру. Только звучит роскошней. И Лида нам это же повторила, когда вернулась со свечкой: ви сте свиетлость свиета! – а больше она от волнения ничего не могла сказать. Нет, вру, сказала: всякий, кто гневается на своего брата напрасно, подлежит суду. И я загадала, что, если до выхода ее свечка не погаснет, гнева не будет, будет совет да любовь. И она не погасла! Господь всеблаг.