Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он дразнил ее за волосы — длинные, рыжие, прекрасные, и за ловкие мозолистые ноги-ласты. Он твердил, что от нее воняет — врал, — и демонстративно зажимал нос, если она была поблизости, говоря четким металлическим жизнерадостным голосом: «О, пахнет рыбой, фу, как несет китовым жиром», и ее дельфинья улыбка увядала, серо-голубые глаза туманились, и она плавала уже не для радости, но в попытках уплыть от боли, причиненной его словами.
Он даже издевался над ее руками и ногами.
— Только поглядите, — говорил он металлическим голосом. — Гляньте на этот бурдюк китового жира. Вы мне скажите, что это такое? Баба? Рыба? Кто-нибудь знает?
Раза два я пытался с ним поговорить.
— Слушай, оставь ее в покое, — сказал я после его очередной тирады. — Ради бога, ну чего ты к ней привязался?
Он посмотрел на меня и ухмыльнулся.
— Иди в жопу, — ответил он. — Ты что, ее брат?
И был таков — уплыл, шумно и быстро, брызгаясь, потому что ему казалось, что плавать надо именно так, и потому, что так он мог выставить напоказ свои ноги, тонкие, но не уродливые, и поплескать водой в лицо остальным уродам, вынужденным делить с ним свое вторничное уродское омовение.
Поэтому я решил поговорить с Флиппер — однажды, когда мы все сидели в джакузи, кроме Туфельмана, который наматывал круги по бассейну, сильно и зло, как будто, намотав достаточно, он в один прекрасный день мог совсем выскользнуть из кожи и вернуться в ряды рода человеческого.
— Девочка, не позволяй ему себя доставать, — сказал я. — Он мерзкий человечишко, и его никто не любит.
Это была правда: Туфельман успел обидеть каждого из нас, даже Джесси, милую и беззлобную, словно котенок без когтей, — ее даже самые зловредные старики никогда не обижали.
— Он не виноват, — тихо сказала она, все еще глядя в сторону бассейна. — Ему больно. Посмотри, как он плавает. Он ранен, он нуждается в помощи, и еще больше жалко, что он сам этого не понимает.
— Мы все тут раненые, — резко ответил я, — но ведь не грызем друг друга. Разве ты его обижала когда-нибудь? Он не имеет права тебя обзывать.
Но Флиппер только улыбнулась печальной дельфиньей улыбкой, не сводя глаз с пловца, который мерил бассейн взад-вперед в одиночку, гоня волну, выныривая и хватая ртом воздух. И тут я понял, что Этот, наверху, все-таки взял свое, потому что Флиппер была по уши влюблена в Туфельмана, наглядеться на него не могла, и, когда я это понял, меня словно ударили под дых. Почему всегда так? Я спрашивал себя об этом, а вода бурлила и кипела вокруг моих бесполезных ног. Флиппер, которая могла бы служить связующим звеном между нами и новым видом существ, лучше и добрее нас, — и Туфельман. Туфельман! Господи боже мой!
— Не может быть, — сказал я, даже не ей, а себе самому. — Только не это.
Потому что если Туфельман хоть когда-нибудь узнает, он ее не просто унизит, он ее начисто раздавит; у него в сердце нет жалости ни к кому, кроме себя самого, ни жалости, ни любви. Не знаю, на какой ответ она надеялась, но я видел эту надежду у нее на лице — нагую, неприкрытую; и оттого, что она была такая хорошая, и еще оттого, что, может быть, я ее любил — ну, немножко, — я надеялся и молился, чтобы это безумие прошло, чтобы Туфельман нашел себе другой спортзал (а может, даже вылечился — вот до чего я дошел), а самое главное, чтобы в его присутствии у нее не было такого взгляда. Потому что никто не хранит тайну хуже, чем влюбленная женщина, а это была такая тайна, которая никогда, ни за что не должна увидеть света.
Примерно в это время я перестал посещать «Дело в теле». После аварии у меня осталось несколько сувениров — в том числе частичный коллапс легкого и восприимчивость к разного рода инфекциям. Может, я однажды слишком долго просидел в бассейне; может, это был какой-нибудь новый штамм гриппа; в общем, у меня началась пневмония, я полтора месяца провалялся в больнице и еще три недели не мог ходить в «Дело в теле».
Мне не хватало этих посещений; а поскольку разглядывать пятна сырости на больничном потолке не так уж интересно, я немало времени проводил в размышлениях о Флиппер и Туфельмане, о том, что с ними происходит, кто побеждает в их гротескной игре. Не все время — в основном я был занят тем, что кашлял на чем свет стоит, — но немалую его часть; и когда мои легкие пошли на поправку, мрачные раздумья насчет Флиппер меня не покидали — я все вспоминал ее взгляд и как Туфельман за ней следил, с расчетливой холодностью, словно акула, которая высматривает мягкое подбрюшье дельфина, чтобы догнать и убить. У меня было, если хотите, предчувствие, ощущение, что у моего друга Флиппер не все ладно, и со временем это предчувствие перешло в уверенность.
Моя медсестричка — практикантка по имени Софи — неплохой человек, бывают медсестры и похуже. Как-то я ей рассказал, что у меня на душе, и она согласилась заглянуть в «Дело в теле» и рассказать мне, что там творится, чтобы меня успокоить. Она принесла неутешительные новости. Флиппер пропала. Ктулху, человек с тремя ножками, сказал, что ее уже много недель никто не видел, и Туфельман резвился в бассейне, как свинья в луже, плавая, плескаясь на чем свет стоит, оседлывая волны, словно уродливый морской царь в окружении калек-придворных.
Хуже всего, сказал Ктулху моей медсестричке, что перед исчезновением Флиппер начала сближаться с Туфельманом. Ничего хорошего в этом сближении не было — он все так же обзывал и дразнил ее, но теперь они начали уединяться вдвоем где-нибудь у бортика бассейна, или в джакузи (куда Туфельман раньше вообще не заходил), или в сауне. «Только представить, как эти двое милуются», — сказал Ктулху, неловко улыбнувшись; хотя, как он понял, они не столько миловались, сколько беседовали, возможно, спорили — тихо, страстно.
— Похоже, ваши друзья нашли общий язык, — ободряюще сказала Софи, когда купала меня на ночь.
Но меня это не ободрило: Софи не видела ни акульего взгляда Туфельмана, ни тоски в глазах Флиппер. Кроме того, Софи молодая и хорошенькая, и руки-ноги у нее на месте; ей просто не понять сил, которые нами движут, изгибают, скручивают и выворачивают наизнанку.
Здоровые люди, движимые лучшими намерениями, видят в нас некую святость: они полагают, что мы каким-то образом, через терпение и понимание, преодолели свою немощь; хвалят каждую нашу попытку быть нормальными; превозносят даже самые посредственные достижения. Им никогда не придет в голову, что калека может быть таким же глупым, жестоким или лживым, как человек, у которого на месте все руки, ноги и сердце.
Именно так было с Туфельманом. Я узнал обо всем несколько недель спустя; ну или не обо всем, а о том, что удалось выведать. Нет хуже слепца, чем влюбленный калека, и нет никого уязвимей, и Туфельман, должно быть, разгадал ее тайну так же, как разгадал ее я, и обратил себе на пользу.
Она никогда не рассказывает об этом — точнее, она теперь вообще не разговаривает, хотя я сколько раз видел, как она, сидя в своей специально переделанной инвалидной коляске, бросает тоскливые взгляды на бирюзовую воду. Ее санитар сказал мне, что протезы рук и ног все еще причиняют ей чудовищную боль и, скорее всего, так будет и дальше, потому что кости, в которые ввинчены стальные имплантанты, страшно мягкие, ближе к рыбьему хрящу, чем к нормальным человеческим костям. Ласт, этих странно изящных выростов с перепончатыми пальцами и мозолистыми подошвами, больше нет, и, несмотря на все операции, доктора утверждают, что ее способность передвигаться будет очень сильно ограничена. Ее вес — лишь одна из проблем; другая — своеобразное строение тела, ненатуральный изгиб позвоночника, необычные сочленения редуцированных конечностей (большую часть которых пришлось удалить для установки протезов). Но все же, я полагаю, она получила что хотела: руки и ноги, ярко-розовые, словно у куклы, и ходунок, на который она опирается всем телом, передвигаясь медленно, крохотными, причиняющими ей чудовищную боль шажками, словно китаянка с забинтованными ножками; она может доковылять до бортика бассейна и стоять там часами, глядя, как остальные хлюпают, трепыхаются и иными увечными способами перемещаются в воде, и как Туфельман, гладкий, равнодушный, похожий на акулу, плавает взад-вперед вдоль бассейна, не удостаивая взглядом ни ее, ни кого-либо еще.