Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любовь? А ведь в самом начале он что-то говорил о сыне. Своем сыне.
— У вас было много любви?
— Не так много, чтобы набраться осторожности, — хохочет калека, подрагивая всем телом. — Вот и сейчас то, что ты видишь… Мое не слишком завидное положение — дело рук моего собственного сына.
— Но…
Он немного успокаивается, правда, смешинки в его речи не исчезают полностью. Чувствуется, что Себерро искренне наслаждается происходящим. Возможно, потому, что давным-давно сошел с ума?
— Мы можем и тут заводить детей. Легко. Тело-то остается человеческим. Правда, рождаются… Здесь их называют недокровками. Они всем похожи на обычных людей, только не могут принять в себя выходца из империи. Хотя желаний испытывают много, и очень даже сильных. А еще они хорошо чувствуют присутствие одного из нас. Как собаки. Унюхивают.
Почему-то мне делается не по себе.
— Они опасны?
— Отчасти. Но ты тоже легко сможешь их распознать, когда увидишь. Сам поймешь как. А нас недокровки, конечно, не любят. Правда, нечасто решаются противостоять, тем более открыто.
— Но не в вашем случае.
— Да, не в моем. — Кажется, что сейчас ему следовало бы сделать скорбное лицо, но калека продолжает все тем же беспечным тоном: — Ошибся. Заигрался во власть и не заметил надвигающейся измены. Она подползла как змея и…
Лязгает засов. Узкая дверь открывается, пропуская в залитую светом комнату женщину. Незнакомка довольно высока, излишне худощава, на мой вкус, да еще затянута в черное платье с высоким воротом и длинными рукавами, оставляющими на свободе только пальцы. Но именно этот черный цвет странным образом естественно сочетается с… серым цветом женского лица. Если полубезумный калека словно светится изнутри, то пришелица, кажется, где-то растеряла все краски. Кожа, глаза, волосы отличаются друг от друга оттенками и все равно остаются серыми. Словно неизвестный художник сделал набросок графитовым грифелем, но не стал раскрашивать свое творение, а лишь растушевал линии.
— Все болтаешь? — спрашивает она, равнодушно посмотрев на Себерро.
— Болтаю. Пока вы не отрезали мне язык. Правда, гостей у меня маловато последнее время, — потешается тот.
— Этот тоже долго не задержится.
— Жаль. Я ведь не успел ему еще так много рассказать…
— Своих бредней? Ничего, он переживет.
— Он-то? — ухмыляется Себерро. — Он — да. В отличие от тебя, лапушка.
Вместо ответа женщина подходит ближе и коротким, явно натренированным движением бьет носком ноги в живот калеки.
— Посмотрим, — равнодушно роняет она, глядя, как Себерро сгибается, хрипя задержавшимся в груди смехом. Потом женщина берет меня за шиворот и поднимает на ноги. — Пойдешь со мной. В доме ты будешь под лучшим присмотром, чем здесь.
— И в такой замечательной компании! — подмигивает калека, чье дыхание пока еще болезненно срывается.
Незнакомка переводит взгляд на Себерро, но нового удара не наносит. Наверное, брезгует.
— Будешь прислуживать. Мне. И кому придется.
У нее сильные руки. Или мое тело истощено так, что меня под силу нести даже женщине. Но носить меня на руках никто не собирается: незнакомка лишь держит ворот, не давая упасть. Дверь комнаты с искалеченным узником закрывается за нами, и я едва успеваю услышать его по-прежнему веселое:
— Еще встретимся, Да-Диан!
Женщина поворачивает голову в мою сторону:
— Это твое имя?
Молчу. Но кажется, ей не требуется мое согласие.
— Слишком длинно. Будешь просто Дин.
В коридоре тоже светло, хотя окна и забраны деревянными решетками, явно призванными задерживать солнечные лучи. Но все равно можно рассмотреть резьбу на стенах из белого камня с разноцветными прожилками, похожими на кровеносные сосуды. Здесь прохладно. А вот во дворе, куда мы выходим чуть позже, жара обрушивается на меня с полной силой. Белый свет, нестерпимо яркий, очень похожий на то самое кольцо, окружает меня со всех сторон, а следом приходит темнота. Только в этот раз сознание благополучно гаснет на самом пороге мрака…
Здесь…
Белая мантия не спасала от жары. Да и с чего она могла оказаться прохладнее черных одеяний, если была словно склеена из жестких заглаженных складок, не гнущихся, а в лучшем случае ломающихся с противным сухим хрустом? А ломать складки нельзя, нет. Ни в коем случае. Иначе прачки при кумирне посчитают, что их ежедневные труды не приняты наместником неба на земле благосклонно, и, чего доброго, наложат на себя руки. Не то чтобы их было жалко, но где тогда брать новых? Не самому же вставать за гладильную доску?
Глорис осторожно выскользнул из белоснежных одеяний и водрузил накрахмаленное великолепие на искусно сделанную вешалку, с точностью повторяющую все очертания тонкой мальчишеской фигуры. Впрочем, с тем же успехом фигуру можно было назвать девической. А когда широкая шелковая накидка, опустившаяся на хрупкие плечи, и вовсе скрыла под собой юную плоть со всеми ее непривычными неискушенному взгляду особенностями, никто бы не смог определить, человеку какого пола принадлежит гладкое личико, обрамленное черным шелком коротких прямых волос.
Сам Глорис считал себя мужчиной. С того дня, как мог вспомнить свою жизнь. Даже то, что признаки обоеполости проявились очень рано, еще до того момента, как ребенок вообще может причислить себя к тому или иному полу, не поколебало уверенности прибоженного. Он — мужчина, и точка!
А Катрала была против, ибо не пристало проводнику между человеческими душами и богами причислять себя к какой-то одной стороне мироздания. Потому малыша, надо сказать рожденного в любви, а после и вовсе обласканного всеобщим почитанием, с утра до вечера пичкали наставлениями, заплетающими мозги в уродливую косу.
Но он боролся. Изо всех своих невеликих сил. Целых четыре года он выстоял под гнетом неустанных увещеваний, а когда понял, что готов смириться, потому что еще проще — только умереть, пришел спаситель.
Такой же подросток, как и Глорис, лишь немногим старше да отличающийся редкой для южных провинций белобрысой мастью. В его-то мужественности никто никогда не сомневался! А мальчик, улыбающийся раз в год, да и то через силу, казалось, не замечал безграничного могущества своей уверенности. Не замечал настолько, что легко и щедро поделился ею с прибоженным.
Он всегда обращался к Глорису как к равному. Как к мужчине. И этого было довольно, чтобы ребенок, волей судьбы отделенный от мирской жизни для служения небу, навеки отдал свое сердце новому другу. Хотя можно ли было назвать дружбой их непродолжительные встречи, становящиеся все реже и реже по мере того, как подростки взрослели? У Иакина появлялось все больше своих забот, родственных и не только, а Глорису все чаще приходилось проводить время в кумирне, принимая истовые молитвы, потому что люди…