Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, нет, что вы! — горячо отозвалась она.
— Думаю о ней постоянно, вижу во сне, — продолжала Измайлович. — Все недели до суда и после него, пока оба мы ждали решения об отправке на каторгу, я и Карл говорили только о Катеньке. Общая боль сблизила нас. Встречались на прогулках в тюремном дворе, держались за руки, поминутно оглядывались: не видят ли конвойные? Карл из породы людей, которые могут не понравиться с первого взгляда. Постучал как-то в камеру: «Не можете одолжить мне немного деньжонок? У меня только восемнадцать копеек». Я была в недоумении. Чуткий, впечатлительной Карл и вдруг эта просьба! Неужели он не понимает, что меньше всего именно я могу сейчас ему помочь? В особенности резануло вульгарное слово — «деньжонок». Это было не в его характере, не его манера общения. Через несколько дней, после поверки постучал мне в потолок, сообщил, что его поселили в башне с каким-то арестантом-доктором, что теперь мы будем иметь возможность каждый вечер перестукиваться и он этому ужасно рад. У него были какие-то планы освобождения нас с Васей Пулиховым, о деталях он не говорил, сказал только, что дело может получиться. Через неделю приблизительно, утром, после поверки в окно мое вдруг ударилась корка черного хлеба. Смотрю, перед окном стоит уголовный с шапкой набекрень, с раскрытой грудью, серые глаза искрятся фонтаном веселого лукавства: «Откройте окно». Открываю. В окно летит один сверток, другой, третий, а часовой с умным лицом и большими усами дергает его за рукав: «Уходи, тебе говорят! Увидят!» Все три свертка у меня, и он уходит. Коробка с печеньем, монпансье и сверток в газетной бумаге. Быстро разворачиваю: сборник «Знание», два номера «Руси» и записка от Карла. Пишет, что теперь доставка газет мне будет постоянной…
Она слушала с затаенным чувством — угадывала развязку.
— Оба мы горячо любили Катю, оба тосковали по ней, — слышался в полумраке голос Александры Адольфовны. — Наши вечерние перестукивания были нам необходимы как воздух, стали нашей отрадой. Едва начинало смеркаться, я садилась у открытой форточки, слушала пение товарищей из соседних камер, ожидала с нетерпением поверки. Зажигали лампу, приносили чай. Быстро проглотив мутную жижу, я бежала к условному месту, становилась на стул, выстукивала первую фразу: «Карл, как вы?» От тут же откликался, мы говорили, говорили без конца. Напомнила ему однажды эпизод, случившийся еще до первого ареста Кати. Мы сидели у нас в гостиной — я, Катя, Ольга, Карл, Ваня Пулихов, кажется, Любанский… помните, конечно? Помещик, меценат, сочувствовал эсеровскому движению? За чаем у нас зашел разговор о любви. «А я знаю, кого любит Карл!» произнесла во время жаркого спора Ольга. Взгляды всех обратились в его сторону. Он сидел растерянный, теребил салфетку. С кресла в эту минуту неожиданно вскочила смущенная, рассерженная Катя. «Какие глупости!» — воскликнула с жаром. И вылетела пулей за дверь…
Она клевала носом — голос ночной собеседницы долетал откуда-то издалека…
— Карл мне как-то признался, что с первого дня знакомства я заинтересовала его как личность, но что за два с лишним года совместной работы, конспиративных встреч, участия в общественных акциях у него сложилось в отношении меня мнение как об исключительно сухом человеке, живущем одной головой. Отстучал однажды: «Бывали случаи, когда я готов был переменить свое мнение, но ты опять становилась чем-то наподобие человека-зверя». Ужас! «Человека-зверя!» Представляете? Я от души смеялась над этим милым определением, стала иногда в шутку подписывать записки к нему «зверь». А в душе моей, Фанечка, был праздник. Траур и праздник — невозможно в такое поверить! Но это было, было! Полились дни, именно полились, как бездонной глубины река плавно и сильно льет свои воды под солнцем, сверкающим на голубом праздничном небе. Не было в душе и в мыслях ничего пошлого, мелкого, сорного, будничного. Было ясно и безоблачно хорошо, ловила постоянно у себя на губах улыбку. Эта улыбка, казалось, не хотела сходить с лица даже во сне. Все, что я делала, о чем думала раньше, освещенное сознанием, что близок конец, стало во сто крат ярче, выразительней, сильней. Никогда не говорили мне так много солнце, голубое небо, верхушки деревьев за стеной, резко вырисовывавшиеся на вечернем лиловатом небе. Любовь, преходящая в тихий восторг, в сияние души, была основным настроением. От нее не отделялась грусть, но какая-то особенная грусть, какая-то безмятежная, кроткая: эти деревья зазеленеют весной, они будут жить, думала я, а я не увижу их, я не увижу больше жизни… Казалось, что нервная моя система переродилась в другую, высшего порядка. В душе явилась необыкновенная громадная любовь ко всем людям, ко всему миру. И в первую очередь к нему («Вот оно», — пронеслось у нее угасая в мыслях). Мы с Карлом теперь были больше, чем товарищи, нас тянуло друг к другу. Оба мы находили утешение в нашем страдании, протягивали друг другу руки самого нежного участия, руки трогательной дружбы. Когда тюрьма замирала на ночь и только часовые шагали под стеной, мы, разделенные крепким, непроницаемым потолком, шли навстречу друг другу, открывали один другому душу. На воле, неотгороженные никакими решетками и стенами, мы прошли мимо, равнодушные и ненужные. Здесь ничто не могло отгородить нас. Взаимная поддержка и участие таили в себе зародыш нежного чувства. В тиши безмолвных вечеров выросла волшебная сказка нашей любви. Мы так и звали ее «сказкой»…
Едва слышный голос Александры Адольфовны выплывал издалека, обволакивался окружившими изголовье расплывчатыми тенями.
«Вы меня слушаете, Фаня?» — звучало в первом зыбком сне.
Предрассветный час — шесть утра. В коридоре Мальцевки шаги надзирательниц, лязганье запоров, скрип отворяемых дверей. В камерах главного корпуса и одиночках соседней пристройки — тишина, размеренное дыхание людей. Никто не шелохнется на рутинную поверку: крепок предутренний сон, сладки последние сновидения.
«Все на месте, пошли дальше»… — слышится в пятой камере.
Стук захлопнувшейся двери, удаляющиеся шаги по коридору. Целых два часа до подъема: спим, спим!
— Фаня! — теребит ее кто-то за плечи. — Поднимайтесь!..
Она трет, сидя на койке, глаза.
Александра Адольфовна. Обещала намедни разбудить, если проспит. Сегодня ее очередь дежурить по камере.
— Да, да, спасибо, — свешивает она на пол босые ноги.
«Вста-а-ли… потя-а-нулись»…
Она прекрасно выспалась, хоть и легла за полночь. В камере обсуждали невероятный побег из соседней тюрьмы для политических Григория Андреевича Гершуни — в бочке с квашеной капустой! Добрался, по слухам, до Владивостока, уплыл благополучно в Японию.
Она еще почитала перед тем, как улечься, начатую два дня назад «Историю литературы» Иванова-Разумника. Спала всего ничего, а встала отдохнувшая, с хорошим настроением. Климат здешний — на удивление, воздухом не надышишься! Окрепла, сил прибавилось, забыла о мучивших ее последнее время головных болях. Аппетит невообразимый: тянет постоянно что-то пожевать.
С веником в руке она метет проходы между койками, выносит наружу переполненную парашу. Во дворе зябко, сумеречно, соседние сопки в клочковатом тумане. Она набирает в сарайчике сухого хвороста, горсть угля, несет за угол.