Шрифт:
Интервал:
Закладка:
xvii. Наступает относительный мир, полудемократия, начинается восстановление, однако на заднем плане уже группируются коммунисты, прибирают к рукам полицию и силовой аппарат, арестовывая, пытая, убивая. У вас почти не осталось рабочих, почти не осталось имущества, нет желания продолжать работу. По несколько дней подряд вы проводите, сидя в мягком рыжем кресле с засалившимся подголовником. Хозяева этого кресла еще не вернулись из своего временного военного местопребывания. Вопрос, вернутся ли они, найдут ли кресло, которое ваше по праву, и потребуют ли его назад, занимает в ваших мыслях непропорционально много места Вы почти не разговариваете. Ваш уцелевший сын, нечаянный поздний ребенок, которого вы почти не знаете, приносит вам еду и сигареты. Едите вы мало, а курите много. Иногда вы приходите в типографию и молча наблюдаете, как кто-то из рабочих пытается что-нибудь наладить. Вас обвиняют в сочувствии нацистам за некоторые ваши поступки и высказывания во время войны, но сын решительно вас защищает; вместо того, чтобы публично повесить, вас, в общем, оставляют в покое. Вам все равно. Вы умираете от хронического запущенного сердечного заболевания, и ваш сын хоронит вас на кладбище Керепеши ярким солнечным днем 16 июля 1947 года. Вас погребают в том же склепе, где лежат ваши многочисленные предки, ваша жена, ваша сестра Клара и четверо ваших старших детей. На следующей неделе возвращаются домой хозяева рыжего кресла, и ваш сын не находит, что сказать или сделать, кроме как вежливо придержать дверь, позволяя людям, которых он с детства знал и любил, выкатить мебель через холл на прежнее место, в соседнюю квартиру.
Имре Хорват-третий — немолодой отец в момент сентиментальной слабости назвал сына именем, которое прежде клялся вычеркнуть из семейной истории, — стоит в частично восстановленной конторе фирмы. Наследство, которым распоряжались пять поколений предков, готовя для старшего брата Имре, теперь не стоящее почти ничего, сегодня, в июльский вечер 1947 года, досталось самому Имре — пятому и единственному сыну Кароя Хорвата. У типографии есть небольшой резерв наличных в обесцененной валюте. Приобресги бумагу, краску или оборудование вряд ли удастся. Кругом разбомбленный город, где предприимчивые владельцы частных лодок перевозят унылых пассажиров с берега на берег мимо полузатопленных опор без пролетов, оставшихся от великолепных дунайских мостов: Цепной мост напоминает Стоунхендж; золотая Елизавета, как помешавшаяся аристократка, присела в коричневую воду, тонкое платье разорвано и болтается на бедрах, у всех на глазах моет свои срамные места, и чувствительные души изумляются, что стряслось с их миром.
Имре подписывает, не читая, несколько документов, ему вручают набор ключей, для большинства из которых он так никогда и не найдет подходящих замков. До сорок пятого года у Имре не было никаких причин думать, что он станет главой семьи, и потом, во время 157-дневного сидения в подвале собственного дома, он не впечатлялся этой злой честью. Вот умер отец, и Имре чувствует, что способен лишь официально закрыть ти пографию и уехать из страны. Он никогда не надеялся стоять у руля семейного дела. Ему хочется быть где угодно, только не в этом тлеющем городе, пожравшем всю его семью. Имре стал главой вымершего клана и практически исчезнувшей фирмы. Он воплощает семейные традиции и ответственность, просто-напросто потерявшие всякий смысл.
Кроме того, для Имре история семьи Хорват никогда не имела особого значения. Из года в год он слышал какие-то ее обрывки от родных и от служащих типографии, но полного образования, как его братья, не получил. Так, бабушка рассказывала ему, что в их семье был военный: его Имре представлял похожим на своих солдатиков, подаренных той же бабушкой по другому случаю, так что даже много позже, когда он узнал, что его предок сражался и погиб за независимую Венгрию в 1848 году под Капольной, Имре все равно невольно представлял его в доспехах и в белом плаще под цвет стяга сюзерена.
Когда Имре был совсем ребенком, мать иногда брала его с собой, навещая в конторе немногословного грубоватого отца. Там мальчик видел, как старшие братья работают и изучают дело; они задерживались пощекотать маленького, а потом говорили важными голосами, что им нужно быть в типографском цехе, или возникли трудности с распространением, которые отец просил устранить, и им больше некогда разговаривать — в конце концов, типографией нужно заниматься, мама, — на этом возлюбленный семнадцатилетний брат и непредсказуемо жестокий шестнадцатилетний уходили прочь, и старший с жестами профессионала что-то на ходу объяснял младшему. После этого мать порой водила Имре в архив и показывала роскошные тома, покрытые золотом или мягким бархатом, и рассказывала, что вот эту книгу написал его предок, поэт, который однажды таинственно исчез и больше никогда нигде не объявлялся, и, возможно, когда-нибудь Имре тоже напишет прекрасные книги. Потом в дверях появлялся отец и окликал жену, и она выходила к нему поговорить, и на несколько восхитительных минут, будто растянувшихся в часы, Имре оставался один и бродил по лесу, состоящему из книг, стопки книг превращались обратно в деревья, за которыми прячутся враги, он покорит их копьем и палицей и над их телами сложит героические оды.
В 1947 Имре стоит среди пеньков, оставшихся от книжных стопок, некогда составлявших его волшебный лес, и слушает шестерых мужчин, которые ждут, что он обеспечит им заработок. Полдюжины работников, которые еще видят смысл в том, чтобы здесь околачиваться, перечисляют ему то немногое, что осталось от «Хорват Киадо», а он не может сосредоточиться.
Его отвлекают мысли о двух эмбрионах, что пугающе быстро растут на разных берегах Дуная, — досадный итог полугодичного шквала распутства, совпавшего с последними шестью месяцами жизни отца. Полгода Имре выказывал священную преданность блуду. Он чувствовал, что ему задолжали — в уплату за гибель всех его близких и за 157 дней страха и скуки — жизнь, полную женщин. Вкусная и пряная жизнь, много женщин, говорил он друзьям, — это естественное для мужчины освоение мира, единственно благородный и человечный ответ на разрушение Будапешта. Друзья соглашались, но ни один не сравнялся с Имре ни в аппетитах, ни в темпах, пока, через пару дней после похорон отца, его лихорадка не пошла на убыль также быстро, как началась, и не исчезла окончательно вдень расплющившего Имре двойного известия, когда одна за другой в его квартире появились две едва памятных ему женщины, намеренные поделиться ужасными новостями.
— Вот такое у нас состояние дел, Хорват-ур.
Имре неохотно согласился прийти в контору еще несколько раз, по крайней мере, пока все хоть немного стабилизируется и кто-нибудь другой возьмется управлять или положение станет слишком очевидным, его невозможно будет игнорировать и никому больше не вздумается сюда приходить. Покуда он ждал, когда сдадутся остальные, «несколько раз» быстро растянулись на неделю и другую, потом на месяц, два, в которые Имре учился у рабочих обслуживать и ремонтировать типографские машины. Он узнал, как посыльные от новых редакторов газет приносят материалы в печать приклеенными на картон. Узнал, как переплетают книги и делают корешки (хотя никаких книг не выходило). Узнал, что означает странный маленький рисунок пистолета. Узнал печальные финансовые обстоятельства компании, узнал о неумных — потом странных, потом панических, потом наплевательских — решениях отца, целиком полагавшегося на ныне уничтоженных, казненных или запертых в тюрьму клиентов, партнеров и авторов. У своих работников и друзей Имре собирал мнения о том, какие книги люди купили бы, если б у них были деньги. Он составлял списки этих предполагаемых книг и шарил в развалинах архива — что можно переиздать, тем временем продолжая выпускать двух- и четырехстраничные газетки, которые прекращали выходить после нескольких номеров, и скромные черно-белые рекламные плакатики, которые даже при всей своей скромности лгали: в магазинах, которые они робко расхваливали, продавалось ничтожно мало.