Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он почти не разговаривал. Он поправлял других рабочих у машин, он их не знал, но они слишком грубо подавали бумагу Они не слушали его замечаний, они не зауважали его, и он пе почувствовал себя вдруг прирожденным командиром, закаленным страданиями и невзгодами. И это его тоже злило.
На крутящихся барабанах теперь грохотала «Народная заря», но Имре не было дела до того, что в ее передовицах говорили об острой необходимости реформ. Он не замечал, что под новым и совсем другим логотипом «Хорват Киадо» газета начала сообщать о провалах коммунистов в соседних странах. Он не знал, да ему это было бы все равно, что газета призывает вернуться к «социалистической законности», что она извиняется за несправедливое заключение ни в чем не повинных товарищей и аплодирует первому секретарю Матьяшу Ракоши и премьер-министру Имре Надю за их восхитительное решение пожизненно посадить в тюрьму своего бывшего начальника АВО, и одновременное обещание впредь уважать гражданские свободы.
Имре Хорват держался нелюдимо и заставлял себя не думать о прошлом, о котором думал постоянно. Он порывался было навестить двух детишек, рожденных другим временем и другим человеком, но не узнал бы их, не мог принести никаких подарков и страшился разговора с их матерями. Собравшись с духом, в первый теплый мартовский день он осмелился на куцый визит к дочери, после чего больше не думал о новых попытках.
Он тихонько ходил на работу и с работы, мало говорил и боролся с яростью, отчего делался молчаливым на людях и плакал в одиночестве. Два раза в день он пил кофе, стоя у прилавка в кофейне недалеко от его тесной квартиры. О событиях начала октября 1956 года он не читал.
До вечера двадцать третьего числа. Потому что тогда в Будапеште все — даже столь упорно несведущие типы, как Имре, — поняли: что-то происходит. Имре подметал пол в типографии, отдавшись, хоть и не радуясь, сумеречно-тихому шебуршанию своего занятия, когда в стену погрузочного терминала рядом с открытой подъемной дверью громко постучал запыхавшийся молодой человек.
— Кто тут за старшего? — спросила его спутница, тоже запыхавшаяся, взволнованная.
— Я, — ответил им человек с метлой, потому что в этот момент он был старшим рабочим — переходящая должность, почти ничего не знаменовавшая, поскольку шла только уборка.
— Тогда вы можете это напечатать? — спросил парень. И тут Имре увидел пистолет, засунутый у того за пояс. И увидел румянец на прекрасном лице девушки. И вот Имре читает листок, который подал ему парень: подрывной митинг писателей и поэтов, потом студенческая демонстрация, расстрелянная АВО, войска, вызванные на подавление студентов и вместо того их вооружившие, требования, насилие. Наконец-то взаимное насилие.
— Да, мы можем это напечатать.
Тринадцать дней Имре мало спал, много читал и фактически не покидал типографский цех. Внезапно куда-то делись те, кто управлял типографией последние семь лет, но все время появлялись и исчезали новые лица. Новости приносили в любой час, отпечатанными на машинке, написанными от руки или просто на словах, теряя дыхание. Имре начал отдавать распоряжения: секретарю перепечатать вот этот текст, посыльному ускорить отправку рулонов, водителю развезти листовки по всему городу, студенту-художнику нарисовать, что скажу: дуэльный пистолет, да, такой, только ствол подлиннее, да, хорошо, теперь облачко дыма и пулю, но с буквами…
Они отсылали в щелкающий выстрелами Будапешт газеты, которые даже не были вычитаны. Орфографические ошибки и смазанная печать придавали изданиям убедительную точность и революционную подлинность. На оттисках ставили сверху дату и время и как можно быстрее вручали нетерпеливым водителям-развозчикам. (Работа уличного продавца газет внезапно стала лихой и опасной, прерогативой бравых молодых мужчин.) Сначала заголовки в «Фактах» мало что говорили Имре, будто он разучился отличать правдоподобное от неправдоподобного: Войска поддержали студентов против АВО; Русские, убирайтесь домой; АВО расстреляли 100 безоружных; Имре Надь шагает с нами; Борцы за свободу отпирают тюрьмы; Надь выгоняет русских из Будапешта; Пора на выборы и уйти из Варшавского договора; Главный штаб Партии пал перед нами; Надь выведет нас из Пакта; МЫ НЕЗАВИСИМЫ! МЫ НЕЙТРАЛЬНЫ!; Обговаривается полный вывод советских войск; Школы скоро откроются — советские войска вернулись; Советские войска уходят; Советские войска обещают уйти; Советские войска уже уходят; Советские войска пропали; Советские войска окружают город; Советы нападают — держитесь! Штаты нам помогут!
Имре бежал из Будапешта в ночь 7 ноября, за четыре дня до объявления военного положения. Он не прощался ни с кем и никого не звал с собой, в том числе своих детей и их замужних матерей — только тех, кто стоял с ним рядом, когда он решил ехать. Он уехал на оранжевом типографском пикапе. За десять дней до этого студент-художник нарисовал старый колофон Хорватов на дверцах и написал девиз типографии на задней двери. Теперь, когда улицы были разорваны следами танковых гусениц и все время слышались взрывы и стрельба, Имре счел за лучшее закрасить вылетающую пулю «МК», и только черные слова «Память народа» выделялись на вполне обычном грузовичке. Имре взял в машину трех работников типографии, которые вернулись и помогали печатать «Факты», вместе с их женами и детьми, одной собакой, одной кошкой и всеми пожитками, которые еще влезли. Пикап скоро влился в караван таких же набитых машин, которые ползли гуськом бампер к бамперу от западных окраин города к австрийской границе, с обеих сторон сопровождаемые колоннами тяжело груженных или порожних пешеходов, почти не отстающих от машин.
Пока не пересекли границу, Имре не спал трое суток. Въехав в Австрию, Имре, остановленный в сортировочном пункте, уснул, пуская слюни, прямо за рулем. Ему снилось, что он несет над головой чистый белый стяг. Устали руки, Имре собирается опустить флаг, но тут появляется его маленькая дочь — такая же, какой была во время его жалкого появления в первый теплый день марта, но теперь она говорит с жутковатой убедительной взрослостью: «Нет, папа, если ты опустишь флаг, будут ужасные бедствия. Все эти люди погибнут. По твоей вине». Она показывает Имре за спину, словно там ждут его следующего шага толпы последователей, зависящих от крепости его рук и от воодушевляющего вида его развевающегося стяга. Он оборачивается посмотреть, о ком она говорит, но за спиной никого нет. Повернувшись, Имре видит, что она смеется над ним до того, что слезы бегут по ее щечкам. И все же, не желая разочаровать ее, даже если никого больше нет, Имре стоит, воздев флаг над головой, руки ноют, ветер взметает пыль и бросает ему в глаза, и Имре хочется опустить руки, только на мгновение, чтобы протереть глаза, а ветер дует сильнее, Имре туда-сюда вертит головой, но ветер только сильнее, он со всех сторон, будто Имре стал мишенью, бурной гаванью всех ветров мира, которые пахнут картошкой…
Имре просыпается от того, что удивленный австрийский иммиграционный служащий в нетерпении шипит ему в лицо.
Имре проснулся в Австрии. Теперь он стал видеть цель, движение из пункта А в пункт Б, строгую логику за событиями его жизни. В Вене ему являлись драматичные фразы, что вертелись и свистели ему в лагере беженцев и позже, на деревянной скамье в холодном безлюдном парке в сумерках. Оспорить их Имре не мог. Они открывали истину: Для этого я и родился. Для этого погибли мои родные. Я ради чего-то лишился типографии в сорок девятом. Ради чего-то попал в лагерь. Я не случайно оказался старшим рабочим двадцать третьего.