Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В больничном коридоре было полно врачей, и доносился голос старшей сестры, говорившей у себя по телефону. При виде нас палатный врач сам, не дожидаясь расспросов, поспешил все сообщить. После моего ухода Эмеренц лежала вначале тихо, теребя свой платок и ничего не отвечая; это было еще в порядке вещей, к этому привыкли, она и прежде отделывалась от всех таким образом. Но часов около восьми, когда сестра зашла погасить свет, стала вдруг требовать немедля отправить ее домой. Там, мол, ее питомицы остались без пищи и надзора, надо по соседним домам, по палисадникам посмотреть. Стали ей объяснять, что сейчас это невозможно: вечер уже, нельзя оформить выписку, кроме того, не на что ее там положить. Тогда она резко, безапелляционно стала возражать, крича: хорошо, сама встану, пойду! Еще хватит сил немощь эту проклятую побороть! Не могу здесь оставаться, во мне, мол, срочная нужда. И действительно попробовала встать, но не удержалась, упала. Тут – или еще во время падения – и настиг ее подготовленный известием подполковника и моим посещением новый удар: тромбоз сосудов не головного мозга уже, а сердца, который и покончил с ней.
И даже в эту невозможную, невероятную минуту, когда подтвердилось все, возвещенное нечленораздельным воплем Виолы, даже тут оказалась я невольной злоумышленницей… Ухитрилась лишить Эмеренц последних, достойных этого трагического финала знаков внимания. Увидев ее, лежащую на койке, куда ее опять положили, я рухнула на пороге как подстреленная. И больше никто уже не занимался Эмеренц. Все обступили меня и только со мной возились, пока не привели в чувство. Но домой не отпустили, продержав у себя целую неделю, и теперь уже мне носила улица всяческую еду. Эмеренц благородно отступила в тень, а меня поместили в отдельную палату с телефоном, принявшись выхаживать, утешать и ублажать. Я, я стала предметом общей горячей симпатии, словно вернувший себе королевскую благосклонность и милостиво отпущенный восвояси Толди, который стоит, опираясь на заступ, над телом своего усопшего Бенце под рассеявшимися облаками романтических чаяний и легенд[63]. Вечером, после девяти, когда посторонних уже заведомо не могло быть, навещал меня муж. И в отличие от них, от их ободряющих улыбок, на лице его неизменно отражались только жалость и безмерная печаль.
Часто я думаю, как, в сущности, просто свершилось все. Не пожелав вовлекать малочисленную родню и немногих знакомых в свои проблемы, одним великолепным жестом полководца сама разрубила их запутанный узел. Уж коли некуда деваться, нечего и тянуть! Человечество шагает семимильными шагами, и по прошествии веков даже во сне не приснится никому, скольких трудов на заре его жизни могла всем и каждому стоить какая-нибудь жалкая чашка какао. И что даже в нашем теперешнем настоящем не так-то легко окажется устроить судьбу человека, слишком не похожего на других. За нас, не решавшихся додумать это до конца, додумала она – и незамедлительно удалилась. И неповоротливые, вечно заваленные делами учреждения на сей раз, будто по внушению Эмеренц, проявили чудеса оперативности. Домовая книга вместе с другими перепачканными бумагами погибла в огне, но похоронное бюро без звука выдало подполковнику разрешение на погребение. И в больнице нашли вполне естественным, что накануне выписки у пожилой больной от волнения отказывает сердце. И день похорон и моего введения в права наследства назначен был без проволочек.
Пока предполагалось лишь временное, предварительное захоронение урны. Постоянное место упокоения Эмеренц, ее Тадж-Махал, только предстояло воздвигнуть, хотя сын брата Йожи предъявил мне квитанцию заказа на его сооружение, заодно попросив условиться о погребении с его преподобием. Я не сразу обещала, сначала даже отказалась, желая хотя бы тут соблюсти верность Эмеренц: она на церковный обряд ведь не стала бы притязать. Но тогда, по мнению сына брата Йожи, все возмутятся, вся улица его осудит – давайте уж лучше, как принято. Мы решили не рассылать никаких траурных извещений, просто дать объявление в газете о времени похорон. Сын брата Йожи письмом сообщил о случившемся в Чабадуль, откуда тотчас пришел ответ с выражениями соболезнования и уведомлением, что обстоятельства не позволяют им, к сожалению, проводить Эмеренц в последний путь. В остальном же полагают они вполне справедливым, что Эмеренц оставляет свои сбережения племяннику. Они ведь действительно ей не помогали – и не потому даже, что не просила; просто родственные связи давно порвались. И против намерения перенести прах усопших из Надори не только ничего не имеют, а искренне будут благодарны.
Пока мы – там, где обычно Эмеренц собирала свой штат, в преддверии Заповедного Града, – обсуждали, что еще остается сделать, пес безучастно лежал у наших ног. Теперь уже можно было с ним беспрепятственно ходить к бывшему жилищу Эмеренц: он вел себя так, будто никогда там и не бывал. Три дня донимал мужа воем, который под конец перешел в жалобное поскуливание, а потом в один прекрасный день, оставив свое лежание пластом, встал, потянулся, отряхнулся, как после долгого сна, – и больше не подавал голоса. В самом полном смысле: ни нас уже ни о чем не предупреждал лаем, ни радости не выражал своим особым, частым потявкиваньем, ни огорчения. Самое большее, заворчит при какой-нибудь лечебной процедуре.
Оформление моих прав на наследство назначено было на тот же день, что и похороны. В девять утра мы – сын брата Йожи и я с подполковником – явились в совет. Никакой инвентаризации не потребовалось. Предъявив акт санэпидстанции, подполковник сказал, что только в дальней комнате, которую он в свое время осматривал, имеется обстановка: красивая старинная мебель, остальное же, собственно, уничтожено. У покойной было, конечно, свое налаженное хозяйство, но кухонное оборудование утрачено почти целиком, могут, если хотят, проверить. Но они ничего не пожелали проверять. Сын брата Йожи подтвердил, что не претендует на недвижимость, тетка еще при жизни обеспечила его деньгами – и за десять минут все было улажено. Оформлявшая документы молодая женщина, улыбнувшись, попросила, правда, сообщить все-таки, если покойная, паче чаяния, оставила мне очень уж крупные ценности, придется тогда уплатить налог; я пообещала. Проделали все быстро, вежливо, даже кофе предложили. Мы были в черном, подполковник – даже в парадном мундире, который полагалось надевать при встречах глав иностранных государств. На его машине доехали мы до Фаркашретского кладбища, и сын брата Йожи поставил нас в известность, что ко дню св. Иштвана последнее пристанище Эмеренц будет готово; состоится в Надори к тому времени и эксгумация. Так что двадцать пятого августа просит снова прибыть сюда: уже к склепу, где окончательно будет установлена урна с прахом Эмеренц.
Уже издали доносились заунывные звуки траурной музыки. На площадке перед выставленной урной чернела толпа народа. Рассказывали (сама я не видела), что все частники в округе на время захоронения позакрывались: и Шуту, и сапожник, и красильщик, и штопальщица чулок, и продавец содовой, и вафельник, и скорняк, и педикюрша – словом, все. Каждый вывесил на двери записку: «Закрыто по семейным обстоятельствам» или «Ушли на похороны». Лапидарнее всего было объявление сапожника, который на расписании дней и часов своей работы сбоку приписал просто: «ЭМЕРЕНЦ». Урну обрамляли бесчисленные букеты цветов, но я никак не могла заставить себя смотреть в ту сторону. Сын брата Йожи провел нас меж тем на предназначенные для родственников места. Я стояла и ломала голову: а придет ли еще пастор после нашего с ним мучительного получасового разговора? Диспут этот, напоминавший прения стародавних Отцов Церкви, вполне подошел бы для какого-нибудь вестника богословия. Его тезис был прост: достоин ли церковного обряда никогда не переступавший порог храма Божьего и беспрестанно дававший к тому же понять, что отвратил взоры от небес, скандализуя своими заявлениями прихожан? На мои попытки растолковать, каким человеком была Эмеренц, он холодно отвечал: его долг – блюсти божественные и церковные установления. По какому праву может ожидать от него услуг лицо, которое само не соблюдало требований веры, уклоняясь от святого причастия и весь приход смущая своим неподобающим, нехристианским поведением? Это не она ожидает, возражала я ему, это мы все, ее доброжелатели, от него ожидаем. Ведь так принято и полагается: отдать ей дань уважения, ибо других таких же безупречных христианок мало среди его прихожан. Неважно, что она дерзко высказывалась о церкви – и о предопределении отзывалась в том духе, что, дескать, не может Господь быть хуже ее, она вон прощает же собаке всякое непотребство – так почему небеса должны заведомо обречь ее на муки, не взвесив всех поступков?.. Не может этого быть, такой несправедливости. Эта женщина не воскресным утром, с девяти до десяти, исполняла свой долг христианки, а всю жизнь; не в церкви, а среди людей, руководствуясь такой чистейшей любовью к ближнему, какая разве в Библии описана. Здесь, у всех на виду, ходила она по больным со своими мисками… Не слепой же он? Не сказав ни да ни нет, серьезный и образованный молодой церковнослужитель спросил, когда захоронение. И вежливо, но подчеркнуто официально провожая меня, заметил: к сожалению, ему не представилось случая узнать Эмеренц с лучшей стороны.