Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он заснул и вернулся. Но иногда вспоминал и уходил снова, и всякий раз казалось, что навсегда.
И вот теперь – Баба. Долго шел и пришел. Но этот пришел впервые.
– Следующий ты, – сказал старик.
«Один на один, – подумал Тимур. – Тем было легче. Ты был среди них. И он тоже был среди них. А теперь он ушел, а ты все там же, только без никого. Ты снова не там, где нужно. Почему?»
– Почему? – сказал он вслух.
– Потому что до него был я. Но ты не должен.
Дед смотрел в глаза, и Тимур мучительно сдерживал взгляд, чувствуя, как запотели ладони на теплом бруске, а где-то внутри, под глоткой, колет, как от чужого пальца. Стоит человеку… дойти… Стоит человеку только дойти, размышлял он, с натугой подыскивая слова, как с ним невозможно сладить… Будто ты ему что-то должен, и этот долг он из тебя вытряхнет… Хотя бы вместе с душой. Хоть с потрохами.
Ему захотелось пить, он потянулся к полке, взял кружку. Потом сходил к двери, выронил на газету нож, деревяшку, зачерпнул в ведре воды, выпил, зачерпнул снова и принес деду. Баба пил, запрокинув голову, как старый петух, работая огромным, с локоть, острым кадыком. Выпив, он отдал внуку кружку, и тот поставил ее на место. Глаза повлажнели, но ТО осталось. За окном лил дождь.
– Он ушел, но вернулся в тот же вечер, – сказал старик. – И я вернулся – через сорок лет. Вот и получается, что прохожие. Оба – одинокие прохожие. Путники не возвращаются, когда не хотят. Мы не хотели. Ему я помешал. Если б знал, не мешал бы… Но я не знал, потому что сам вернулся позже, хотя видел уже, что это такое – вернуться… По твоему отцу видел. Ты слушай…
– Я слушаю, – ответил внук.
– Хорошо слушай и поймешь. Так просто всего не расскажешь. Когда Дахцыко руку оторвало, он два месяца все говорил, говорил, а объяснить не мог… Думали, умом тронулся. Плохо слушали. Тут похлеще руки. Здесь многих задело. Всех нас. И тех, кто будет, – тоже, если ты не поймешь!..
Он привстал, крепко сдавил пальцами тимуровское плечо, и оно заныло, протолкнув боль к самым глазам. Хотелось вырваться, но внук сдержался, неотрывно следя за лицом старика. На мгновение Баба замер, потом ослабил хватку, медленно осел на табурет.
– Ох-хо…
Плечи его обмякли, голова упала на грудь, палка в руках играла. Тимур потер ушибленную кость, отступил на шаг, нервно огляделся. Двор мутнел в лужах, и сквозь открытую дверь веранда, казалось, тихо ползет по ним, дальше и дальше, прочь от стены, прочь от дома, прочь от старика и мальчишки, и отползает мокрый двор, и пахнет дальним, новым, и со стены бьет древними часами время, и оба вздрагивают, а он, мальчишка, едва услышав, знает, что теперь уже не скрыться, не выйти через распахнутую настежь дверь и даже не подобраться к брошенным на полу ножику и бруску, потому что они уже кончились, пусть и не кончился дождь, но теперь и он, дождь, всякий раз будет другим, потому что прежний заслонил старик, и еще отец, хотя его здесь нет, и еще он сам, Тимур, хотя он-то есть всегда…
Дед очнулся, вскинул подбородок, с горечью произнес:
– В город хотел. Будто там лучше. Равнина людей счастливей не делает. Чего ему не хватало? Пусть без любви родился, зато в любви вырос!
– Без любви?
Старик смутился. Секунду колебался, затем сказал:
– Так получилось. И не только с ним… – И твердо повторил: – Да, не только с ним.
Тимур раскрыл губы, пытался что-то спросить, но не спросил. Отчего-то стало душно, к горлу подступила тошнота, он протестующе замахал руками. Баба молчал, безжалостно глядя на внука, и словно выпрямился, поздоровел, раздался ввысь. Комната зашаталась, поплыла в тряском крике, в ненависти, в протесте, руки сами сжались в кулаки, и Тимур поплыл вместе с ней, к этому старику, к бурым морщинам в коричневой коже, к жестким усам над беззубым ртом, поплыл, подхваченный могучей волной своего голоса, собственных слез, собственной силы, но вдруг завис на самом гребне, и тут же волна спала, рухнула навзничь, а вместо нее набежала другая, еще мощней, еще огромней, и прибила его, беспомощного, несчастного, маленького, к белой прохладной стене. Старик не произнес ни слова. Минутой позже он встал, сам подошел к печи, прикурил новый окурок и, не глядя на внука, сел на табурет.
– Прости, – сказал Тимур.
Дед вытащил из кармана галифе серый носовой платок, скомкал и кинул внуку. Тимур поймал и в недоумении посмотрел на него.
– Вытри, – сказал Баба.
Тимур потянулся к лицу и тут нащупал под носом что-то липкое и мокрое. Платок стал красным, а немного позже красное потемнело. «Сама потекла, – подумал он. – Такой нос, что от удара никогда не бежала, а тут – сама…» Он задрал голову, глотнул кровь и послушал, как шумит в ушах от выпитого тишиной крика. Баба мерно попыхивал мундштуком. Кровь перестала, но Тимур все держал у носа платок, не опуская головы, не решаясь взглянуть на старика.
– Хватит, – сказал Баба.
Тимур послушно кивнул, набрал в ковш воды, опустил платок внутрь. Вода порозовела, и краска мутно поползла вниз. Старик поманил его пальцем, задышал в лицо, неловко прижал к щеке, зашептал:
– Может, и рано я это затеял… Мал ты еще. Но для дурного маленьких не бывает. Ты слушай!.. Только выслушай, а уж потом, время придет – вспомнишь.
Тимуру стало жарко, и он несмело отстранился. Деда он ненавидел. Теперь он знал точно. Ненависть была горяча, и от нее пылало нутро.