Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что же будет? – взвизгнула она, крепко меня обняв.
– Святой по имени доктор Сакс уничтожит его секретными травами, которые в эту самую минуту варит в своей потайной хижине где-то в Америке. К тому же может статься, что змей – всего лишь оболочка, а внутри – голуби. Когда змей умрет, наружу выпорхнут целые тучи маленьких серых голубков, которые разнесут по всей земле весть о мире. – От голода и горечи я попросту спятил.
Однажды ночью Мерилу исчезла с владельцем ночного клуба. Я, как мы условились, ждал ее на другой стороне улицы, стоя в дверях, на углу Ларкин и Гири, голодный, когда она вдруг вышла из подъезда шикарного многоквартирного дома – вместе с подружкой, владельцем клуба и сальным стариком со свертком под мышкой. Я понял, что она таки шлюха. Она так и не осмелилась подать мне знак, хотя видела, что я стою в дверях. Мелкими шажками она подошла к «кадиллаку», села в него, и они были таковы. Теперь у меня не осталось никого, ничего.
Я бродил по улице и подбирал окурки. Когда я проходил мимо трактирчика с рыбой и жареным картофелем на Маркет-стрит, оттуда на меня полными ужаса глазами взглянула женщина; это была хозяйка, она наверняка решила, что сейчас я войду с пистолетом и ограблю заведение. Я прошел еще несколько шагов. Вдруг мне почудилось, что это моя мать, только дело происходит лет двести назад, в Англии, а я, ее сынок, – грабитель с большой дороги, возвращающийся из тюрьмы, чтобы свести на нет все ее праведные труды. В экстазе я застыл на тротуаре. Я окинул взором Маркет-стрит; я уже не понимал, что это за улица, она вполне могла оказаться новоорлеанской Кэнал-стрит: она вела к воде, ничейной, вселенской воде, точно так же ведет к воде 42-я улица в Нью-Йорке, и там точно так же невозможно понять, где находишься. Мне вспомнился призрак Эда Данкела на Таймс-сквер. Я был в бреду. Меня потянуло вернуться к трактиру и бросить злобный взгляд на свою незнакомую диккенсовскую мамашу. Я дрожал с головы до пят. Казалось, во мне ожил целый сонм воспоминаний, уводящий меня в глубь веков, в Англию 1750 года, а сейчас, в Сан-Франциско, я просто нахожусь в другой жизни и в другом теле. «Нет, – говорила, казалось, та женщина с полными ужаса глазами, – не возвращайся, не насылай беду на свою честную трудолюбивую мать. Ты мне больше не сын, как твой отец мне больше не муж. Здесь меня приголубил этот добрейший грек. (Хозяином был грек с волосатыми руками.) Ты ни на что не годен, тебя тянет только к выпивке и к дружкам, а теперь ты дошел до такого бесстыдства, что хочешь лишить меня всего, чего я достигла своими скромными трудами в трактире. О сын! Неужто ты ни разу не упал на колени и не помолился во спасение души своей после стольких грехов и подлых дел? Пропащий мальчик! Уходи! Не тревожь мою душу. Я правильно сделала, что забыла тебя. Не береди старые раны, пусть будет так, словно ты никогда не возвращался и не заглядывал ко мне – чтобы увидеть мое страдальческое смирение, мои жалкие гроши – в жажде схватить, немедленно отнять, темный, нелюбимый, подлый духом сын плоти моей. Сын! Сын!» Все это заставило меня вспомнить знамение с Большим Папашей в Гретне, в присутствии Старого Буйвола. И на какое-то мгновение я достиг той точки экстаза, которой хотел достичь всегда, – я шагнул за черту хронологического времени во вневременную тень, в волшебное видение посреди унылого царства смертных, и ощущение смерти заставляло меня двигаться дальше, и призрак шел по пятам самого себя, а сам я спешил к другой черте, к той, за которой скрылись ангелы, отлетевшие в священную, извечную пустоту, – всевластное и непостижимое сияние, исходящее из светоносной Сущности Разума, – где в колдовской манящей дали небес открываются бесчисленные сказочные страны. Мне слышен был невыразимый клокочущий рев, однако он не стоял у меня в ушах, он был повсюду и не имел никакого отношения к звукам. Я сознавал, что пережил уже бессчетное количество смертей и рождений, но просто их не помню, главным образом потому, что перемещения из жизни в смерть и обратно в жизнь так призрачно легки, – магический уход в ничто, словно миллион раз уснуть и вновь проснуться, и происходит это по чистой случайности и при полнейшем неведении. Я сознавал, что только непоколебимость истинного Разума является причиной этой вечной ряби рождений и смертей – так ветер действует на чистую, безмятежную, зеркальную водную гладь. Я ощутил сладкое, головокружительное блаженство, словно в вену мне ввели большую дозу героина, словно от бросающего в дрожь большого глотка вина предвечерней порой; я ощутил покалывание в онемевших ногах. Я подумал, что в следующее мгновение умру. Но я не умер, я прошел четыре мили пешком, подобрал десяток больших окурков, принес их в наш с Мерилу гостиничный номер, высыпал из них табак в мою старую трубку и закурил. Я был слишком молод, чтобы понять, что произошло. В окно вплывали запахи всей еды Сан-Франциско. Там, снаружи, были заведения, где подавались рыбные блюда, где сдобные булочки были горячими и где вполне годились в пищу даже корзины; где даже меню становится нежным от съестного, словно его окунули в горячую похлебку и насухо прожарили, чтобы сделать съедобным. Только покажите мне блестки рыбьей чешуи в меню из даров моря, и я их съем; дайте мне понюхать топленого масла и клешни омара. Там были заведения, где подавали толстый румяный ростбиф au jus и политого вином жареного цыпленка. Там были заведения, где на рашперах шипели бифштексы по-гамбургски, а кофе стоил всего пятицентовик. А еще этот ароматный дух жаркого, которым веяло из Китайского квартала и который соперничал с запахами макаронных приправ из Норт-Бич и нежно-панцирных крабов Рыбацкого причала – мало того, еще и ребрышек, что вращались на вертелах Филмор-стрит! Прибавьте сюда еще и сдобренные жгучим красным перцем бобы с Маркет-стрит, и жаренный ломтиками картофель хмельной ночи Эмбаркадеро, и сваренных на пару моллюсков из Сосалито, что на том берегу залива, и вы получите мои аховые сан-францисские грезы. Прибавьте туман, возбуждающий аппетит сырой туман, пульсацию неоновых огней в нежной ночи, цокающих высокими каблучками красоток, белых голубей в витрине китайской лавчонки…
В таком состоянии меня и нашел Дин, когда наконец решил, что я достоин спасения. Он отвез меня к Камилле.
– А где Мерилу, старина?
– Сбежала, шлюха.
После Мерилу Камилла была само умиротворение. Благовоспитанная, вежливая молодая женщина, она знала, что восемнадцать долларов, которые прислал ей Дин, были моими. Но куда удалилась ты, сладострастная Мерилу? Несколько дней я приходил в себя у Камиллы. Из окна ее гостиной в деревянном многоквартирном доме на Либерти-стрит был виден весь Сан-Франциско, расцвеченный зелеными и красными огнями в дождливой ночи. За те дни, что я там прожил, Дин успел совершить самый нелепый поступок всей своей богатой событиями жизни. Он нанялся разъездным демонстратором новой модели герметической скороварки. Торговец вручил ему кучу образцов и кипу брошюр. В первый день Дин был сплошным ураганом энергии. Он обстряпывал свои рандеву, а я мотался с ним на машине по всему городу. Идея заключалась в том, чтобы заручиться приглашением на званый обед, а там вскочить и продемонстрировать действие скороварки.
– Старина, – возбужденно кричал Дин, – это еще безумней, чем моя работа у Синаха! Синах торговал в Окленде энциклопедическими словарями. Перед ним никто не мог устоять. Он произносил длинные речи, он прыгал, смеялся, плакал. Как-то мы ворвались в дом, где жили сезонники, а там все как раз собирались на похороны. Синах грохнулся на колени и принялся молиться за спасение души усопшего. Сезонники залились слезами. Он продал полный комплект словарей. Свет не видывал подобного психа. Хотел бы я знать, где он теперь. Тогда мы с ним частенько подбирались к хорошеньким юным дочкам и тискали их на кухне. А сегодня в одной кухоньке мне попалась бесподобнейшая хозяюшка – пока я демонстрировал кастрюлю, мы на славу пообнимались. Ах! Хмм! Красота!