Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты в курсе… у него там будет ребенок… от этой женщины…
– Знаю. Он мне сказал…
– А Цви… ты сказал ему?
– Он знает.
– И что он сказал?
– Он рассмеялся.
– Рассмеялся? А почему он не присоединился сегодня к нам? Я звонила ему весь вечер, но у него никто не брал трубку.
– Я говорил с ним.
– Ну так почему он не поехал с нами?
– Я не знаю. Может быть, он не хочет, чтобы они разводились.
– Ему очень нравится их квартира… и… или…
Она не договорила, но ясно было, что Кедми уже давно обдумал и это.
– Он с тобой об этом когда-нибудь заговаривал?
– Никогда. Все, что он сказал, так это то, что он не любит больничную обстановку. Я всю ночь не мог уснуть, провертелся в постели до утра. Этот ребенок… я не мог привыкнуть к тому, что… Кто мог ожидать от него чего-то подобного?
Она, однако, не поняла, о чем я толкую. Глаза ее широко раскрылись от удивления.
– Что заставляет тебя так все воспринимать?
Она – полная дура. Меня снова трясет от злости. Мое потерянное безвозвратно время. Мне представилось, что я покинул Иерусалим сто лет назад. Отца не было и в помине. Водитель такси отправился в ближайшее кафе. Сквозь каменные зубцы старинной крепости посверкивало море. Я открыл дверцы такси.
– Давай выходи, Гадди. Идем. Я хочу тебе кое-что показать.
Мы брели среди крепостных стен, пока не дошли до некоего подобия ступенек, криво ведущих вниз, образуя в конце укромный уголок. Сухой, иссушающий, серый день, продуваемый с востока горячим дуновением пустыни. Залив был похож на расплывшуюся по бумаге кляксу, над которой пурпурной громадой сверкал Кармель. Я крепко держал Гадди за пухлую руку, чтобы он невзначай не поскользнулся на замшелых ступенях вместе со своим паровозом, который он все так же прижимал к себе, в то время как я пробовал объяснить ему то, что открывалось нашему взору – вплоть до горной гряды, выступающей из воды там, где находился его дом, хотя сам он, кажется, предпочитал разглядывать огненные факелы нефтеперегонного завода, которые, казалось, вырастали прямо из воды залива, трепеща под порывами ветра.
Давным-давно, в 1799 году, Наполеон разглядывал эти каменные стены с вершины небольшого холма. До них было подать рукой. Хотел ли он и в самом деле прикоснуться к ним, чтобы почувствовать вечно живой пульс истории? Этого мы не знаем. Но знаем другое – ему пришлось отступить. Это место было не для него. Ну, ничего не поделаешь. Благодаря этой неудаче он глубже понял самого себя, лучше представил собственные свои силы и предел своих возможностей. Почувствовал связь времен и необходимость смирения перед велениями судьбы. Последние годы восемнадцатого века были в моих собственных работах отправной точкой исследований.
В эти мгновения я вновь хотел стать самим собой. Вместо «я» мне хотелось бы услышать со стороны – «он». Теперь мне мешал этот мальчик. Он внимательно, словно исследуя, разглядывал меня. А я думал о потерянном попусту времени, о моих набросках, об оставленных где-то далеко книгах. Далеко, в прозрачном и почти что призрачном отсюда Иерусалиме. Месте, где мысли приобретали особую ясность. О неповторимом свете иерусалимского неба. О Дине на иерусалимских улицах… где ей так нравится небрежно транжирить деньги, проходя сквозь строй незнакомых мужчин, в то самое время, как я стою здесь, обвеваемый иссушающим ветром пустыни.
Мы спустились со стен.
Яэль все еще сидит в такси, глаза закрыты, руки скрестила на груди. Шофер глядит на нас вопросительно.
– Отец еще не вернулся? Что там внутри происходит?
Я устремляюсь вверх по ступенькам раббанута. Просторный, уходящий вдаль коридор, узкие высокие двери. Откуда-то доносится приглушенное всхлипывание. Отцовское? Одним движением я распахиваю дверь. Молодая темнокожая женщина, всхлипывая, сидит за пустым канцелярским столом, в огромной комнате ее тихое рыдание отдается эхом. При виде меня она поднимается с места, похоже, она приняла меня за официальное лицо и пытается что-то сказать, но я быстро отступаю обратно в коридор; дверь за моей спиной с силой захлопывается. В конце коридора через просвет в другой двери я замечаю голову отца, покрытую черной кипой. Пара молодых чернобородых раввинов, сидя слева и справа от него, очевидно, что-то втолковывают ему, потому что он непрерывно кивает в знак согласия. Я опускаюсь на скамью в коридоре, положив голову на руки. Этот день бесконечен. Два человека в черном появляются внезапно и неведомо откуда. В руках у них носилки, которые они швыряют на пол у самых моих ног, не замедляя своего стремительного шага. Наконец в сопровождении все тех же раввинов появляется отец, который продолжает безостановочно кивать. Затем он пожимает им руки и с подчеркнутой благодарностью откланивается.
– Все будет хорошо, профессор Каминка, – напутствуют они его.
Я вскакиваю с места и быстро следую за ним вниз по ступеням, снимаю с него черную кипу и аккуратно засовываю ему в карман.
– Они весьма влиятельны, – говорит отец. Без кипы он выглядит много лучше. – Они обещали доставить членов раввинатского суда прямо в больницу. Берут на себя все связанные с этим хлопоты… несмотря даже на приближающийся пасхальный седер.
Выход внизу был заблокирован катафалком. Яростным усилием мне удалось приоткрыть дверь. Была уже половина четвертого. Мы опаздывали. Такси довезло нас до больницы и остановилось у центральных ворот. Внезапно я подумал – не лучше ли не брать Гадди с собою внутрь? Но у отца было другое мнение.
– Почему бы ему не пойти с нами? Она будет очень рада увидеть его. Он уже совсем большой мальчик и в состоянии все правильно понять.
Хотел ли он воспользоваться им как буфером? По мощеной дорожке мы двинулись дальше. Мимо коттеджей и лужаек. Море то и дело высверкивало между ними, а в спину нам дул сильный сухой ветер. Последний раз я был здесь в прошлом году глубокой осенью. Я читал лекции по истории преподавателям нескольких региональных школ и воспользовался этим, чтобы навестить ее на обратном пути. Уже смеркалось, когда я добрался до больницы. Она обрадовалась неожиданному моему появлению. Сознание ее было ясным как никогда, говорить о себе она не хотела, желая слушать исключительно о моих делах, включая содержание лекций, которые я читал на этом семинаре. Я чувствовал, что она прекрасно представляет, что творится у меня в голове и как складывается моя жизнь. Меня уже предупредили о ее непредвиденном и необъяснимом улучшении, которое меня самого совершенно не удивило, поскольку я никогда не верил в ее болезнь. Когда совсем стемнело, она предложила мне переночевать на территории больницы и даже отправилась навести справки, свободна ли гостевая комната, но я спешил возвратиться в Иерусалим. В конце концов она просто проводила меня в полной темноте до самого выхода. Горацио описывал вокруг нас широкие круги, каждый раз принимаясь обнюхивать наши следы, лизать мои ботинки и хватать зубами мои шнурки. А она шла рядом со мной, ступая с трудом, но держа спину совершенно прямо, то и дело останавливаясь, чтобы посмотреть на меня, словно хотела от меня нечто такого, чего я никогда не мог дать. Не было ни единого мгновения, чтобы мы спорили или придирались друг к другу. Она была необыкновенно нежна, задумчива, ни на что не жаловалась и никого не обвиняла. Мы стояли возле ворот, когда она в первый раз сказала мне, что получает письма от отца. Она вытащила зашелестевшую связку писем из своей сумки и показала мне, не давая при этом взять их в руки. «Чего он от тебя хочет?» – с тревогой спросил я. «Развода», – услыхал я в ответ. Слабый свет из сторожки освещал наши лица. Собака проползла под шлагбаумом, остановившись посреди дороги, насторожив уши и чуть поводя хвостом. Казалось, пес прислушивается к какому-то слышному лишь ему слабому шуму, доносящемуся со стороны хлопкового поля, а потом переводит свой взгляд на нас, стоящих поодаль.