Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прилетели они абсолютно пьяные, весь следующий день допивали, с жаром обсуждая питье во время сборов и пьянку необычайного размаха, разразившуюся уже на площадке. Ее главным действующим лицом был некий Остохондроз, устроивший всем какую-то настолько несусветную «подлянку», что имя это произносилось с оттенком осточертенья, как Осто– или даже Насто-Хондроз. Копченый, сочно картавя, рассказывал, как Ми-Четыре попросился порулить в Ми-восьмом, что вызвало у маленького Мишки приступ такого смеха, что его хватило на всю зиму. Когда Ми-Четвертому разрешили, он перед броском в кресло сделал торжествующее движение руками, что-то наподобие победного жеста спортсмена – схватился за воображаемые тракторные рычаги и вздел кулаки к небу. Посидев в кресле и осторожно подержавшись за «швабру», он вылез довольный и подарил командиру будильник.
Самое страшное началось на второй день, когда все прикончили, включая аптечки и Настин запас лосьонов и одеколона. Больше всех страдал Ми-Четыре, чуть не выпивший йод и то и дело срывающийся на судорожные поиски в ящиках и помойках. В бараке в злом упоении восседал на раскладушке Никарагуа, бледный Стас качал головой, Туник искал носки, а Копченый пытался кидать спиннинг, но сделал бороду, и потный, вернулся в барак. Тут откуда ни возьмись свалилась выборная «восьмерка» с главным инженером экспедиции и районным помощником в костюме, привезшая урну для голосования – какие-то у них в поселке заварились довыборы. Урну почему-то не выносили, уговаривая голосовать в вертолете, но никто не двигался с места. Стас что-то втолковывал инженеру на ухо, тот кивал на помощника, помощник, привыкший, что ему везде самому наливают, орал и играл желваками, пока вдруг Никарагуа не рявкнул: «Никуда мы не пойдем! Валите отсюда на х…!» Инженер застыл, театрально разведя руки и поглядывая то на помощника, то на Никарагуа, а кончилось тем, что оба сели в вертолет и ни с чем улетели.
Все эти Никарагау, Ми-Четвертые и им подобные пахали, как проклятые, всю зиму в тайге, а летом их вывозили месяца на два в поселок, где они, получив деньги, пили до упора, пока их снова не забирали. Можно было зайти в любой экспедиционный барак, и сидящая вокруг ящика со спиртом братия загребала тебя размашистым гребком руки и подвигала единственный стакан с примечанием, что здесь не красны девицы собрались, так что лей сам, братка, как тебе надо и как ты любишь.
Стас вовсю занимался своим трактором, висящей на талях серо-лиловой «соткой», по которой лежало такое количество гигантских, каких-то доисторических частей, крестовин и раковин, что было непонятно, как их поднимать, не то что ставить на места. Витя, питавший особое пристрастие к дизелям, помогал и обсуждал очередную мечту – большую деревянную лодку с дизелем, в то время как Никарагуа с Мишкой занимались квадратным желтым «сто тридцатым». Мишка целыми днями торчал среди валов и коробок, подавая болты и гровера. Комары его не жрали. Здорово помог Туник, переделав с Витей все сварные работы и обложив его печками, якорями и прорвой других приспособлений. Витя дооборудовал ненужный балок и договорился, что когда ребята пойдут, то подцепят его и бросят на профиле.
Несмотря на развороченный берег, на ручей, разъедающий взвоз, на всю загаженность улитой солярой и заваленным ржавым металлом земли, Вите страшно нравился этот летний дух раскаленного чугуна, перегретого масла, жирных солярных паров и всего того, что источает подобная затрапезная помойка и чего нельзя назвать иначе, чем запахом тлена и забвенья, рано или поздно ждущее такие подбазы, которые сразу же после их закрытия поглощаются тайгой и лет через двадцать ничего уже не напоминает о них, кроме молодого березника, если, конечно, венец творения не находит под ними чего-нибудь лакомого.
Осенью, разметав винтами зарод сена, прилетел топотряд с двадцатилитровой канистрой спирта, и когда она опустела, снова бегал Ми-Четыре в поисках «лекарства», снова свирепел Нарагуа и метал спиннинг потный Копченый, а потом топотрядовцы выгнали откуда-то из тайги вездеход, семьдесят первый газон, поставили на него палатку и уехали рубить профиль куда-то на северо-восток к Дигалям на Нижнюю Тунгуску.
Уже лежал снег, уже началась охота, а по базе бродили с железяками какие-то новые неизвестные личности, и несмотря на дружбу и помощь, отсочертела вся эта шобла хуже любых комаров, и последней каплей стал беззубый дед с пегой бородой, наивно выкативший синие глаза:
– А ничо, если мы здесь капканчики пдабдосим?
И наконец, день этот настал. Стояли морозы градусов под тридцать, и все было хрустально-голубым, и тайга, и остров, и берега, и новое полотно Катанги со стеклянными торосами и ворсисто-синими гладухами[12], и кружевной ледок в распадках, осыпающийся с сухим шелестом в пустоту, под которой в далекой колодезной глубине билась в камнях серебряная жилка ручья.
Трактора уже несколько дней молотили на холостых, и висел ровный согласный свисторокот, от которого тряслись стены, передаваясь по земле, как по глухой и твердой подушке, и сыпался куржак с заиндевелых лиственниц. В то утро техника уже стояла ревущей колонной, долго выруливая и разворачиваясь, и во время этих маневров отдельно от рева двигателей лилась морозная песня гусениц, катков и ленивцев, острая и сухая мелодия, состоящая из свиста, скрипа, кляньканья и колокольного перезвона ледяного металла. В то утро все, включая Настю, столпились у Стасовой «сотки», где возбужденные мужики, стыдясь прощания, весь его жар перевели на Мишку, который все эти дни не отходил от тракторов, несмотря на хиус, тянущий с Нимы:
– Ну, давай, Михайло! Держи кордан!
– Маме будешь помогать? Ты мужик?
– Музик.
– Ну так вот.
Каждый, кроме временно остающегося Проньки, садился на корточки и протягивал руку, а Ми-четвертый сгреб Мишку своими лопастями, а когда поставил на место, вдруг захлопал глазами, отвернулся и, сняв с руки, протянул часы, а через полгода Ми-четвертого насмерть придавило сорвавшимся с талей ГТТ.
Возясь с кулемкой на путике, Митя слышал в морозном воздухе самолетный рев удаляющихся тракторов, грохот «сотки» Стасова и пение турбонадувных «сто-тридцатых». К вечеру они перевалили сопку, и с утра на Кондромо стояла полная тишина – свист сидящего в версте рябчика резал воздух у самого уха.
Ночью за тракторами убежал Кучум, не выдержав разлуки с гонными сучками, пришлось догонять караван на «буране», с матюгами ловить обезумевшего кобеля, успевшего до крови подраться со Стасовым Серым, и волочь ловеласа назад, причем бежать он не хотел, с сиденья вырывался, и Виктор привязал его