Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако многие считали своим долгом надеть военную форму. Писатель Алан Герберт, бунтарь и резонер по внутреннему складу, тем не менее годы спустя выступил с резкой критикой сатирического мюзикла «Oh, What a Lovely War!» («О, что за чудесная война!»), согласно которому его и его сверстников «заманили в армию сладкоголосые дамочки, распевающие патриотические песни, и грозные агитационные плакаты»{274}. Он свято верил, что Британия сражалась за правое дело, и не жалел о своем участии в этом сражении. Большинство британских интеллектуалов его мнение разделяли. Томас Харди считал, что «в кои-то веки Англия ни в чем не виновата… войну разожгли жаждущие драки немцы»{275}. Сэр Уолтер Рэли, оксфордский профессор истории, признавался другу: «Я всегда знал, что это случится, когда слышал рассуждения немцев о своем историческом предназначении и о том, как его исполнить. Я рад, что дожил до этого времени, и мне больно, что я не могу принять участие»{276}. Многие идеализировали военную службу – как, например, Чарльз Монтегю в своем автобиографическом романе «Суровая справедливость»: «Всегда иметь перед собой четкую несложную задачу; получить возможность послужить чему-то… заполнять целые дни физическим трудом, добровольно подчиниться чеканному маршевому шагу, отработке строевых приемов… под бодрые или суровые звуки сигнального горна, ведущего сквозь череду насыщенных дней». Один друг назвал Монтегю «единственным в мире человеком, которого храбрость за одну ночь избавила от седины». 47-летний Монтегю, который поначалу был против войны, перекрасил поседевшие волосы в черный, чтобы вступить в Гренадерскую гвардию.
Немногие британские семьи ринулись в объятия войны, охваченные таким патриотическим энтузиазмом, в каком пребывал Роберт Эммет – богатый 43-летний американец с Восточного побережья, который с 1900 года жил и охотился на лис в Уорвикшире. На банковские выходные 1–2 августа он собрал у себя дома в Мортон-Пэддоксе друзей, в основном офицеров кавалерии и офицеров запаса, «которые сходили с ума от беспокойства», как бы правительство не уклонилось от объявления войны, «представлявшейся естественным и даже неизбежным откликом на дерзкое вторжение Германии в Бельгию»{277}. Кто-то постоянно сидел на телефоне, выспрашивая последние новости у швейцаров лондонских мужских клубов. Во вторник 4 августа Эммет, служивший лейтенантом в Нью-Йоркской национальной гвардии во время Американо-испанской войны, уехал со всей семьей в Лондон. Остановились по обыкновению в номере отеля Claridge, где Эммет обратился к жене и трем сыновьям-подросткам с серьезными словами. Он сказал, что видит только два выхода: тихо уехать обратно в нейтральную Америку или остаться и сражаться. Изложив собственное мнение, он приготовился выслушать остальных. Трое сыновей без колебаний высказались за то, чтобы остаться, «их мать, в свою очередь, тоже храбро проголосовала “за” – таким образом, решение было принято единогласно. Тяжелый камень свалился с моей души».
Вернувшись в Уорвикшир через неделю после объявления войны, майор Эммет поднял перед домом звездно-полосатый американский флаг. Он хотел выказать этим солидарность с Британией, однако соседи, к сожалению, его не поняли. Зять Эммета позвонил сообщить, что флаг нужно снять, иначе особняк может сгореть дотла. Соседи решили, будто таким образом американец заявляет о персональном нейтралитете в надежде сохранить имущество, если нагрянут немцы. Эммет пришел в ярость и продержал флаг целых три дня, прежде чем все-таки спустил, повинуясь голосу разума. Вскоре он передал особняк под госпиталь, и до конца войны туда привозили раненых, в то время как сам Эммет обучал новобранцев-кавалеристов, а его сыновья записались в добровольцы.
Повсюду в Европе семьям пришлось перестраивать домашнее хозяйство, приспосабливаясь к новым условиям жизни. Особенно пострадала прислуга, на которой экономили в первую очередь{278}. Многие служанки-немки, оставшиеся без места, вскоре наводнили городские бесплатные столовые для бедняков. Вайолет Асквит жаловалась Венеции Стэнли на вопиющую бесцеремонность лорда Элко, у которого они с отцом гостили в выходные. Лорд «выдвинул всему персоналу ультиматум – либо отправляться в армию, либо увольняться, – а потом уехал в Лондон, оставив бедную леди Элко» – «давнюю любовницу Артура Бальфура[12]» – «расхлебывать кашу, которую он заварил, не посоветовавшись с ней. И ведь здесь еще даже не слышали о войне, тем сильнее было потрясение»{279}.
Из-за нехватки сырья многие фабрики сокращали производство или останавливались, в результате чего безработица в Германии выросла с 2,7 % в июле до 22,7 % в августе. Продавцы, работающие за комиссионное вознаграждение, остались без доходов. Пастор из небогатого берлинского района Моабит называл воодушевление по поводу предстоящих сражений роскошью, доступной лишь людям умственного труда. Rheinische Zeitung отмечала: «По вечерам в рабочих кварталах царит гнетущее настроение. Ни возгласов, ни песен. Слышны рыдания, мелькают угрюмые лица… никаких патриотических лозунгов, никаких громогласных “ура!”, только работа на износ». Журналист, побывавший в Хокстоне, одном из кварталов лондонского Ист-Энда, «вечном оплоте нищеты»{280}, обнаружил, что его жители «напуганы ожиданием беды, которую принесет с собой война». Особенно тяжело было в Ланкашире, где остановилась пятая часть ткацких станков, а седьмая часть работала сокращенную смену. На улице оказались свыше 100 000 ткачей – половина Бернли и треть Престона.
Отец еврейского историка Густава Майера 12 августа оплакивал свой прогоревший бизнес – магазин тканей в берлинском Целендорфе{281}. Во Фрайбурге в армию ушли около 10 000 человек, львиная доля городской рабочей силы. В результате одна компания лишилась 154 работников из 231, мебельная фабрика Дитлера – трети своих рабочих (45 человек), а местное издательство – свыше 100, большей частью наборщиков. Строительная отрасль рухнула в одночасье. По текстильным и кожевенным фабрикам сильно ударила нехватка сырья.
Серьезные социально-экономические последствия – не только для сельского хозяйства, но и для всех видов транспорта – имела массовая реквизиция лошадей. Несмотря на стремительную моторизацию, в 1914 году лошади и волы оставались основным средством доставки людей и товаров в районах, не охваченных железнодорожным сообщением. Пастор из немецкого села под Галле уверял, что фермеров гораздо больше огорчила реквизиция скота и повозок, чем уход работников на фронт{282}. В Англии лошадей тоже безжалостно забирали, но предлагали щедрую компенсацию – 40 фунтов за строевого коня и 60 фунтов за коня под офицерское седло, что позволило некоторым владельцам сбыть с рук даже захудалых гунтеров. Письмо лейтенанта гренадерских гвардейцев Гая Харкорта-Вернона домой было проникнуто смешанными чувствами – оптимизмом, замешательством и оппортунизмом: «Война должна закончиться, как только русские войдут в Берлин – то есть месяца через четыре-шесть, но я надеюсь, в отличие от Балканской войны, обойдется без пререканий по поводу раздела трофеев. Может, нас и вовсе никуда не пошлют. Лошадей забирают? Если да, Малыша отдайте, 60 фунтов за него хватит вполне – если дадут. Я все равно больше за него бы не выручил»{283}. Во рву лондонского Тауэра выстроились длинные шеренги закупленных лошадей.