Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На камбузе матросы под началом поварихи уже укладывали в бочку рыбу и присыпали солью. Засолили совсем немного — корыто еще не тронуто.
Помявшись на пороге, капитан неуверенно сказал поварихе:
— Федоровна... А, Федоровна?.. Там чайки голодные... Надо бы покормить... Может, им рыбу-то... Ребята, как, покормим чаек?..
Повариха оторвалась от бочки.
— Каки еще чайки?
— Сели на палубу — прибило снегом.
Федоровна всплеснула руками.
— Чего надумал-то, Степан Сергеич! Разве их накормишь? Стоко рыбы — им раз клюнуть, а нам на весь рейс хватит! Не дам. И не проси!
Тем временем захлопали двери — матросы выходили на палубу, смотрели, возвращались, собирались возле камбуза.
— Ну, как же, рыбаки, — спросил капитан упавшим голосом, — покормим чаек?..
Сначала никто не ответил. Не потому, что пожалели рыбу — просто никто не знал еще, как отнесутся к этой затее остальные. Переглянулись, перемигнулись, перебросились словами. И когда поняли, что согласны с капитаном, что интересно посмотреть, как будут кормиться чайки, забившие палубу, что необычных гостей надо встретить добром, что такого, может, никогда больше не увидишь. Когда все это отрывочно и бессвязно мелькнуло в головах, они зашумели:
— Накормим железно!
— Мысля́ капитальная!
Федоровна оторвалась от бочки, непонимающе оглядела их, словно спятивших, которым недоступно разумное слово, поджав губы, посмотрела на чищенную рыбу в тазу, торопливо вывалила в огромную кастрюлю и залила кипятком. Спасла! Хоть один таз спасла! Потом все так же молча сполоснула руки, вытерла передником и ушла в каюту, не замечая расступившихся матросов и отпрянувшего от дверей капитана.
Тогда-то и началось! Бросились к корыту, шлепали на стол, рубили ножами, топориком. Все, скопом, потащили в тазу на палубу — посмотреть, как чайки станут клевать.
Высоко поднимая ноги и раздвигая носком птиц, чтоб не наступить на лапы или крылья, двое матросов прошли несколько шагов, зачерпнули по пригоршне и бросили. Чайки мигом расхватали куски — вокруг матросов зашевелился целый сугроб крыльев и клювов: сначала до колена, потом выше и выше. Птицы уже брали из рук. Те, что посмелей, вскочили в таз. От рыбы ничего не осталось.
Покормить хотелось каждому — таскали в чем попадя: в мисках, в ведре, в пригоршнях. Чайки стали совсем ручными, доверчивыми, домашними, их гладили, сажали на руки, они ходили по рубке, по коридору, заглядывали в каюты.
Когда Силин вынес остатки рыбы, птицы садились ему на плечи, на голову, брали из пальцев. Они повеселели, приободрились, отдохнули. Скормив все, что было, он держал чайку на согнутой в локте руке и долго рассматривал нежно-пепельно-белые перья, любовался легкой и смелой посадкой головы, стремительностью точеного тела. Он наслаждался наивной доверчивостью птицы, которая с удовольствием сидела на руке, поглядывая на него то одним, то другим глазом.
И у всех было такое же праздничное удивленье, радость от содеянного, от доверчивости птиц, прижившихся на судне, как дома. Теперь тащили, кто что мог. Скормили хлеб, вчерашние макароны, вываренные груши из компота, остатки щей... Кто-то принес пачку печенья... Кто-то кормил любимицу конфетами, чудом завалявшимися в чемодане...
Только Федоровна не показывалась, чтоб не видеть раззору. У нее оставалось одно утешенье: успела уху заварить — из котла кипящего не вытянут, будет все-таки на обед уха. Очень уж любила она уху...
А капитан любил птиц. Он стоял среди них и смотрел. Отдохнув, они обрели свободную осанку, природную, привольную стремительность. У каждой свои повадки, свой поворот головы, свой характер. И все это — рядом, перед глазами, в руках. Сколько движения, дикой грации! И все можно рассмотреть вблизи, потрогать рукой, заглянуть с любой стороны, повернуть так и этак. Вот везенье, вот радость!
Даже молчальник Попов свесился с мостика:
— Степан Сергеич, написать бы птичий базар на танкере.
После снегового шквала мир в одночасье раскололся пополам — в одной половине, за кормой, собралась вся темнота, облака, хмарь и непогода, в другой открылась ослепительная синева. Скоро танкер уже ломал светлую воду, облитый солнцем и трепетом сотен крыл.
Отсидевшись в каюте, Федоровна не вытерпела — глянула на уху, сдобрила лавровым листом и перцем (давеча в сердцах и второпях забыла совсем про приправы) — и в рубку. Вошла, ни на кого не глядя, показывая, что не смирилась, встала у иллюминатора, скрестив руки на мягкой груди, и деревянно сказала, обращаясь ко всем сразу:
— Ишь, сколь дармоедов-то развелось... Так и станем их кормить?.. Эка напасть-то...
Капитан первым к ней подошел, погладил по плечу:
— Ничего, Федоровна, не печалься! Поймаем другую рыбку, не простую — золотую! Правда что ль, рыбаки?
Он радовался, что вышли в море, что сами починили сальник, что не застряли на баре и не пришлось вызывать буксир... И вот даже птиц спасли... Он не был суеверен, но доверчивость птиц и добро, сделанное для них, принималось душой, как хорошее предзнаменование.
9
Порт завиднелся справа. На солнечной дымке прорезались краны, зачернелись дымы и суда. Все это после многих дней рейса вдоль пустынных берегов, после штормистого моря показалось миражом. И долго еще порт маячил по курсу, как мираж, не приближаясь и не удаляясь. Потом сразу вырос, охватил танкер, стал реальностью.
Выходивший из горловины бухты морской буксир хрипло загудел. Звук ударился о сопки, заметался ликующим эхом.
Чайки всполошились. Они отдохнули, обсохли на солнышке и ветру и словно ждали этого гудка — взлетели, закрыв свет крыльями, повисли прощально над танкером, построились в стаю и потянулись белым облаком к берегу. Они улетали и уменьшались, и порт, казавшийся совсем близким, вдруг отдалился. Это стая дала простору его настоящий размер и размах.
Силин приказал окатить палубу и мостки из брандспойта, и скоро никаких следов от чаек не осталось.
В бухте было совсем тихо. Под вечерним солнцем синяя вода и серые с прозеленью сопки казались даже теплыми.
Якорь бросили в сторонке, неподалеку от порожнего танкера. В другом конце бухты белой громадиной высился «Орел». Среди грузовых судов, буксиров, кранов и почерневших портовых построек он выглядел щеголем, белоручкой. В его плавных обводах, свежей краске и начищенной медяшке крылось что-то брезгливо-презрительное, высокомерное.
Так показалось