Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— То есть это как? — заверещал чей-то фальцет. — Мы что, кролики, что ли, подопытные?
— Да что его слушать? Он же с ними заодно!
— Это ты, сука, опыты над живыми людьми ставить вздумал?!
— Мочи гада!
В Антона полетели бутылки и палки, и толпа, как огромное многоногое насекомое, двинулась к нему.
Антон отступил на пару шагов, продолжая что-то кричать, но его уже не было слышно. Он поскользнулся, и его стащили по обледенелым ступенькам крыльца вниз. Он несколько раз ударился головой, но сознание не потерял. Ему удалось подняться на ноги и даже ударить кого-то кулаком. Но это было последнее, что ему удалось сделать, — навалившаяся толпа смяла его, как каток консервную банку. Какое-то время он еще отбивался, но что он мог сделать против топтавшего его стоногого динозавра? Голова, суставы, ребра — все, что казалось таким прочным и живучим, хрустело и крошилось в этой безжалостной мясорубке, как будто было сделано из папье-маше.
Антон проваливался в какую-то липкую темноту, выныривать из которой становилось сложнее с каждым разом. На него никто не обращал никакого внимания. Какие-то глупые мысли вертелись у него в голове, одна из которых была, что все это — просто сон. Такая смешная и наивная человеческая мысль. В предсмертной агонии мозг не в силах осознать размах беды и свою близящуюся кончину — он вечно выдумывает какие-то сказки, выдавая нам их за реальность. Он утешает человека. Он вообще всегда утешает человека. Впрочем, у Антона навязчивым припевом еще вертелась строчка «мировой пожар раздуем». Чувствуя, что задыхается, но уже не понимая, от дыма или от какого-то внутреннего огня, он, теряя сознание, стал стаскивать обмотанный вокруг шеи красный от крови шарф. «Не так же ли задыхался Сериков в своей петле?» — думал Антон, освобождая горло от липкой шерстяной удавки. Это движение хоть и отняло у него последние силы, но шарф он все-таки стянул. Теперь тот был у него в руке. Но дышать легче не стало. Хотелось разодрать горло, чтобы хлынул туда поток спасительного свежего воздуха, который Пахомов, сколько ни втягивал ртом и носом, уже не чувствовал. Как тот снег во сне, который он ел, а пить хотелось все больше. «Сжимаю перед смертью красный шарф, как пионер-герой галстук», — подумал напоследок Антон и засмеялся, но, захлебнувшись собственной кровью, откинул голову и замер.
— Тоша, — тихо сказала Нина, выскочившая на крыльцо, заслышав треск полыхающего здания библиотеки.
— Кончай молотьбу! — наконец, крикнул кто-то. — Айда в библиотеку!
И толпа рванула прямо по обмякшему телу Антона к дверям.
— Давай ее, родимую!
— По-нашему! Займется дай бог!
— Сделаем красиво!
Дверь легко сбили с петель. Разбежавшись по разным углам библиотеки, быстро подожгли несколько книг, и огонь начал свое стремительное размножение. Вскоре все внутри заволокло едким дымом, и народ, кашляя и чертыхаясь, повалил назад, на улицу. Еще через пару минут огонь охватил все здание. Горели пыльные полки, горели пионеры-герои. Горели стулья и перекрытия. Горели газетные подшивки и русская классика. В предсмертной агонии пылали Лермонтов в обнимку с Гладковым и Маяковский бок о бок с Панферовым.
Огню ведь все равно, что жрать — памятник архитектуры или деревянный сортир, литературное достояние или вчерашнюю газету. Он, как и хаос, его породивший, всеяден.
Деревянное здание библиотеки превратилось в один большой факел, где внутри, обретая последнее единение, горели авторы, а снаружи шумели объединившиеся большеущерцы.
Гришка-плотник достал из кармана свою книжку, размахнулся и что есть мочи швырнул ее в пасть жадному огню.
— Туды ее, ёпт! — крикнул он, перекрывая треск рушащихся перекрытий и балок.
Его примеру последовали остальные, у кого в карманах были выданные Пахомовым книги. Покидав книги, немного успокоились. Радостно протягивали к жаркому огню замерзшие руки бабы. Остатками водки грелись уставшие мужики.
Когда к библиотеке подъехали Бузунько с Черепицыным, ничего уже сделать было нельзя. Деревянное здание обвалилось, и теперь огонь пожирал остатки обуглившихся бревен и прыгал по пеплу сгоревших книг. Некоторые страницы можно было еще прочитать, только теперь они выглядели как негатив фотопленки — белые буквы на черном фоне. Дотрагиваться до них уже было нельзя — хрупкие страницы от прикосновения превращались в горку золы. Народ, заметив приближающийся уазик, разбежался кто куда, и, несмотря на все усилия матерящегося Черепицына, никого схватить не удалось. Зимин, который прибежал к библиотеке сразу после того, как закончил осмотр тела Мансура, бросился к Антону, но по запекшейся на губах крови сразу понял, что опоздал.
На следующий день из райцентровской больницы вернулась осунувшаяся Катька. Ее привез Валера. После выкидыша она сильно похудела. Почти ни с кем не разговаривала, только кивала или мотала головой. Даже на события, происшедшие прошлым вечером, она никак не отреагировала — только пожала плечами. Валера, который провел в больнице рядом с Катькой всю ночь, узнав о том, что приключилось в деревне, пока он был в райцентре, впал в какую-то озлобленную тоску. С Танькой (хотя она и провела весь прошлый вечер сначала в магазине, а потом дома и к событиям не имела никакого отношения) он не пожелал говорить. Ходил от Климова к Зимину и обратно, пока не захмелел до такого бесчувственного состояния, что потом целую неделю бродил по деревне, пьяный и злой, нарываясь на драку. Это, впрочем, не помешало ему помочь Нине и ее отцу с переездом. Валера отвез их на станцию и посадил в поезд. Потом долго сидел на холодном бетоне у зеленой кассы, там где еще недавно лежала, теряя ребенка, Катька, и плакал, отхлебывая из бутылки. Иногда принимался читать какие-то стихи, но быстро сбивался и колотил себя кулаками по голове, проклиная за то, что не вернулся в тот же вечер в Большие Ущеры, а остался в больнице рядом с Катькой.
Нина сначала не знала, куда и зачем ехать. Но в деревне оставаться уже не могла. Да и вообще ничего не могла. Ни дышать, ни жить. Однако мать Антона уломала Нину не отменять решения и переехать жить к ней в Москву — к Нине она всегда относилась тепло и сейчас, несмотря на такой трагический распад семейных связей, чувствовала к той уже почти родственную любовь.
Бузунько понизили в должности и перевели в райцентр. Начали было служебное расследование, но особо не усердствовали, так как прямой вины его не было. Черепицын остался на своем месте и как мог помогал приехавшей из центра следственной группе. Впрочем, группа эта ничего толком собрать не смогла — все участники кровавого похода перекладывали вину на ближнего своего, кто первым ударил или поджег, вспомнить не могли, так как «были пьяны». Бабы выгораживали мужей, мужья жен, а друзья друг друга. Так и зависли два убийства как совершенные «неизвестной группой лиц». Единственный, чью вину удалось доказать, был Гришка, который особо и не отпирался, а сразу сознался в том, что убил собаку. Но и тут «жестокое обращение с животными» быстро превратилось в «допустимую самооборону», и дело закрыли. Пухлую папку со свидетельскими показаниями отправили в Москву, но по дороге она где-то затерялась, чего, впрочем, никто и не заметил, так как никаких обвинений и не было выдвинуто. Митрохина почему-то повысили и перевели работать в столицу. Почему, не знает никто. Даже сам поседевший от страха перед возможным наказанием Митрохин.