Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Олег словно забыл о своем госте. Он играл уже не по нотам, но импровизируя, расширяя ткань хорала, полностью отдаваясь мелодии.
Лука, почти незаметно для себя, начал сначала тихо, а потом все громче и свободнее подпевать основному мелосу.
Он оказался рядом с композитором и, заглядывая ему через плечо, все увереннее и свободнее тоже начал импровизировать по овсянниковскому тексту.
Голос Мордасова уже гремел, явно не умещаясь в пространстве комнаты, он вырывался через открытое окно в ночную городскую тишину, и, казалось, это было как приход Архангела в свободной темной мгле города.
– Хватит! – вдруг захлопнул крышку рояля Олег. – Все… Кончились концерты! Финита ля комедия.
В его глазах стояли слезы.
– Текст есть какой-нибудь на этот хорал? – осторожно спросил Мордасов.
– Библейский… Есть! У Елены… – почти про себя прошептал Овсянников и, вдруг резко повернувшись к Мордасову, выкрикнул: – Ты когда… когда стал таким… певцом? Почему ты раньше… в России не был им? Тебе что… Не давали? Мешали? Рот затыкали?
Он вскочил, и казалось, сейчас бросится на Луку с кулаками.
– Такой дар… Такой голос… Такое божественное пение… Увезти куда-то в Европу?! Там спрятать… Сколько же мы могли бы с тобой сделать… Здесь, в России! Ты же понимаешь, если бы ты был здесь… рядом! Я бы только и писал для тебя. Оперы! Хоралы! Романсы… А он приехал через тридцать лет…
– Ну и пиши! Пиши сейчас, – попытался улыбнуться Лука.
– Когда? Когда я уже рухлядь… Когда… от меня уже даже не песок… а труха осталась! – Он закрыл лицо руками и затрясся в пьяных рыданиях. Но все равно потянулся к бутылке.
– Может, хватит? – попытался урезонить его Мордасов, но тот, не в силах выговорить ни слова, только мотал головой.
Лука Ильич вынужден был снова опуститься на диван. У него все плыло перед глазами. Он только покачал головой и отстранил налитую Олегом новую рюмку водки.
– Это у меня цикл хоралов… – отдышавшись, наконец выговорил Овсянников.
– И все такие? – осторожно спросил его Мордасов.
– Такие! Такие… – блеснул прежним молодым злым глазом Олег. – Не веришь?
– Верю… верю, – задумчиво ответил Мордасов. Овсянников даже подпрыгнул в кресле от пьяного нетерпения.
– Ну что? Берешь?! Все? Двенадцать?
Мордасов поднял на него глаза и долго смотрел на старого друга.
– Ты для этого меня к себе затащил? Овсянников опустился в кресло, запахнулся в старое пальто и только что-то промычал.
– Для этого Елену ко мне подсылал?
Олег мотнул головой, словно его что-то душило. И выкрикнул снова, но уже бессильно и почти просительно…
– Возьми! Покажи им там, что в России еще есть настоящая музыка! Что мы не сдохли! Что нас рано на растопку в печь бросать!
Мордасов сидел, насупившись, почти ничего не чувствуя, кроме все еще звучавшей в душе мелодии хорала… Она была неотвязна и легка, покойна и возвышающа…
– Зимой… В Зальцбурге… на фестивале… спою весь цикл! – выдохнул наконец Мордасов. – Только чтобы ты был в зале, чтобы был жив!
Овсянников сорвался с кресла и уже повис, – маленький, толстый, небритый, седой – на шее вскочившего Луки Ильича.
– Я аккомпанировать тебе буду! – заорал во всю мощь своего старческого тенора Олег. – Я сам! Сам буду играть… Тебе! С тобой… – И тут же бросился в коридор с криком: – Лена! Елена… Где ты?! Ну, вечно она куда-то девается! Эта сука… Ленка-а-а!
* * *
Под утро Луке Ильичу приснился странный сон. Как будто он в ночной длинной рубахе бежит по полю к колоссальному песчаному обрыву, за которым вдалеке раскинулось лазурное солнечное море.
Он бежит, раскинув руки, спотыкаясь о полы длинной рубахи, и вот-вот готов прыгнуть с обрыва. Но чем быстрее он бежит, тем больше отдаляется край обрыва.
Он спешит, размахивает руками, пот катится с его лба, но до обрыва все-таки далеко.
И тут Лука понимает, что он бежит на месте – кто-то держит его сзади, спеленывая рубахой…
Он кричит, пытается отпихнуть кого-то, кто все туже связывает его… Оттолкнуть своего врага ему наконец удается, и вот уже заветный край обрыва близок…
Сейчас он прыгнет вниз… Туда, где катятся лазурные волны… Но страх охватывает его на краю пропасти. Она так высока, так далеко внизу прибрежные песчаные отмели, что он понимает: он разобьется насмерть…
Он на миг замирает, смотря вниз… И видит сидящего там на стуле перед пюпитром Олега Овсянникова в своем старом пальто, который не смотрит на него…
До Луки доносятся звуки флейты, на которой играет Олег… Но эти звуки так слабы, так далеки, он только угадывает, что Овсянников играет вчерашний хорал.
Лука Ильич понимает, что он должен спуститься вниз, к Олегу, что должен подхватить эту мелодию, но в то же время знает, что погибнет, если бросится вниз, к морю.
Тогда с диким криком он подпрыгивает вверх, как будто в прыжке…
И вот уже летит, летит, подхваченный то ли силой ветра, то ли мелодией флейты. И понимает, что должен следовать этой мелодии. Он открывает рот, чтобы запеть… Но вместо привычного мощного, поставленного, летящего голоса из его груди вырывается безобразный, панический, отчаянный крик…
Крик падающего человека… Весь страх смерти, ужас Конца, отчаяние от собственного бессилия – все слилось в этом почти животном, паническом крике…
…Мордасов проснулся в поту, с бешено колотящимся сердцем. Он попытался сесть в постели, но руки не слушались его – они были как ватные!
Что все это значило – этот сон? Такой явственный, напряженный и одновременно пугающий?
Мордасов закрыл глаза, вздохнул… Но только воспоминание о вчерашней хоральной мелодии открылось его душе.
Конечно, это была мелодия прощания с жизнью. Такая неземная красота открывается композитору только на последнем дыхании, на выдохе жизни.
Но почему и его, Луку Мордасова, так заворожила эта мелодия? И почему он не пел, а кричал? Лука довольно часто видел сны, когда он пел во сне. И иногда так пел, как никогда ему не удавалось в жизни. Его голос во сне был безбрежен, божественен и идеально гармоничен…
В такие ночи Мордасов чувствовал себя не просто счастливым, а избранным, неземным, всемогущим поющим существом. Именно органом, созданным Господом для открытия людям ангельского пения. Небожителем чувствовал в таких снах себя прежний Лука… Лучара Мордасов.
Он просыпался в такие утра с солнечным ощущением детства, колыбели, благодарности Богу за все… За все – дарованное ему.
Что во сне… Что в жизни.
Он плакал в такие утра детскими слезами счастья… И молился, молился…
Но сейчас, в это утро, он был растерян и растерзан. В ушах по-прежнему звучал этот его панический животный страшный крик…