Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда мне было пятнадцать лет, — произнес настоятель, — мы прятались там от разбойников. Целых пять дней, а не месяц, как здесь болтают. Многие едва не погибли от голода и жажды! Устав долбить стену, разбойники в злобе покинули это место. Они не знали, что внутри «замка» нет ничего, чем можно было бы поживиться… — Немного помолчав, настоятель продолжил: — То, что рассказывают о хранящихся здесь гвоздях, которыми якобы было прибито тело Христа, и о том, что они будто бы светятся по ночам, — неправда… Это, Гипа, пожалуй, все, что я могу рассказать тебе об этом здании, и отныне больше не донимай меня вопросами о нем.
Рассказ настоятеля совершенно смутил меня и спутал мысли. Из сказанного им я понял далеко не все. Слова настоятеля звучали так, словно он читал заученный наизусть текст, а лицо не выражало никаких эмоций.
— Но, отец мой, — не удержался я, — когда я прикладывал ухо к стене, то слышал доносившиеся из «замка» приглушенные голоса. Так было несколько раз!
— Гипа, эти голоса звучали в тебе самом, а не в здании. Там внутри, кроме жирных мышей или змей и насекомых, ничего нет, оно уже годами стоит закрытым.
— Но ведь ты открываешь его, отец мой, когда умирает кто-нибудь из монахов.
— Нет, мы там больше никого хоронить не будем и никогда его не отопрем!
Монахи здешнего монастыря и окрестностей сильно отличаются от своих египетских и александрийских собратьев. Разумеется, и в тех, и в других присутствует богобоязненность, любовь к Господу и глубокое понимание богословской науки. Однако у нас, египетских монахов, приняты более жесткий устав и суровый обряд. Это не удивительно, ведь мы, египтяне, изобрели монашество и подарили его всему миру истинно верующих.
Первое время местных монахов удивляли мой аскетизм и духовное усердие, не говоря уже о привычке проводить долгие часы, уткнувшись в книги или что-нибудь записывая. Их поражала моя способность спать сидя и по многу дней оставаться в одиночестве в библиотеке. Из-за этого спустя несколько месяцев после моего прихода в монастырь за мной закрепилось прозвище Гипа-чудак. Со временем мы сблизились, стали более тесно общаться, и, хотя они по-прежнему называли меня чудаком, их отношение ко мне изменилось.
Здешних монахов, в отличие от их иерусалимских братьев, не очень волновали новости из Александрии, поэтому и ко мне они проявляли умеренный интерес. Хотя, справедливости ради, надо отметить, что местный люд по природе своей вообще не очень любопытен. И все же поначалу монахов очень занимало, что связывает меня с епископом Несторием. Но после того как я откровенно рассказал им о наших встречах в Иерусалиме, они успокоились. А когда поняли, что я кое-что смыслю в медицине и в моей жизни нет ничего подозрительного, перестали сторониться и даже навещали меня в библиотеке. После долгих служб мы частенько сидели вместе на верхней площадке монастырского двора.
Поначалу я мало говорил и не выказывал желания с кем-либо близко сходиться. К моей нелюдимости и немногословию монахи относились уважительно. Постепенно я превратился в одного из них, стал присутствовать на собраниях и доброжелательно отвечал на их неизменно ласковые и полные братской любви приветствия. Из всей нашей братии теснее всего я сблизился с двумя монахами. Одним из них был Достопочтенный насмешник, которого я прозвал так за то, что в нем странным образом соединились оба этих качества. Два года мы провели вместе, а недавно он перебрался в Антиохию и поселился в одном из пригородных монастырей — Святого Евпрепия[12]. За время пребывания в нашем монастыре он успел всем полюбиться за приветливость, искренность и доброту. У него были своеобразные черты лица, особенно выделялась приподнятая верхняя губа, обнажавшая зубы. Казалось, что он всегда смеется. Он и на самом деле часто смеялся, будто Господь наделил его даром нескончаемого веселья и легкого отношения к любым заботам. Когда его разбирал смех, он стыдливо прикрывал рот ладонью. Но при всей легкости и смешливости Достопочтенный насмешник мог неожиданно расплакаться. Как-то раз он был в библиотеке, когда я осматривал одного ребенка, жаловавшегося на воспаление в горле — болезнь, которую мы называем «персидский огонь». Насмешник не смог сдержать слез и выбежал из комнаты, не в силах вынести детского плача. После этого случая он выходил из библиотеки всякий раз, как появлялся кто-либо из больных… Я тоже не смог удержаться от слез, когда прощался с ним у монастырских ворот перед его внезапным отъездом. Больше я его не видел и сильно скучаю по нему: мне очень не хватает наших с ним бесед.
Второй монах и сейчас является самым дорогим моему сердцу. В монастыре он провел двадцать лет и очень походит на настоятеля, хотя, будучи младше его на двадцать лет, значительно полнее и носит более густую бороду. Маленького роста, с большим животом, он всегда передвигается так, словно куда-то торопится, причем живот его, походящий на мяч, переваливается из стороны в сторону. У него маленькие, как у ребенка, руки и ноги и такая же детская улыбка. При этом выглядит он как взрослый человек: лысый, с густой черной бородой, а огромные глаза над раздутыми щеками, светящиеся умом и пытливостью, кажутся усталыми от постоянного недосыпа или плохого пищеварения. А еще у него доброе сердце, и все, кто близко знает его, отмечают это.
Первое время мы встречались только в церкви, но потом крепко сдружились. Особенно нас сблизила совместная работа в библиотеке, когда он здорово помог мне привести в порядок заброшенный флигель. Расставляя вместе со мной книги по полкам, он смотрел на них взглядом человека, любящего читать, хотя я редко заставал его за этим занятием. Здешняя братия нарекла его странным прозвищем Фарисей-ипостась. Я тоже его так называл. Монах к этому имени относился равнодушно: оно его и не раздражало, и не радовало.
Однажды, еще в начале нашего знакомства, мы сидели у монастырских ворот и Фарисей рассказал, что по происхождению он араб и говорит на двух языках — северных и южных йеменских арабов. В то время я не знал, что у арабов два языка. Еще он поведал, что его отец занимался торговлей и был богатым человеком. Они жили в большом доме в центре провинции Алеппо. Когда отец умер, дядя Фарисея женился на его матери, чтобы отцовское наследство не ушло на сторону. Фарисей оставил дом и сначала прислуживал в местном приходе, а затем стал дьяконом. Монашество он принял в двадцать пять лет и три года отшельничал, после чего пришел в этот монастырь и остался здесь. Когда мы узнали друг друга получше, он открыл мне тайну, что в ранней молодости бунтовал против Господа, беспутничая с женщинами. Но впоследствии пожалел об этом и покаялся в своих грехах настоятелю, без утайки рассказав ему обо всем, что вытворял. Тогда он понял, в чем заключается таинство прощения по милости Господа, и отказался от скверны, мысли о которой беспокоили его, не давая заснуть. После пострижения в монахи Фарисей отвратился от женщин, более того — совершенно перестал выносить женский пол, превратившись чуть ли не в женоненавистника. Как-то раз, когда он, как обычно, принялся рассуждать о женской подлости, я даже сказал ему: