Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прокоп опустил глаза. Умолк. Потом тихо, каким-то чужим голосом сказал:
— Однажды мы совершили ошибку: вышли из темной улочки на светлую. И там нас увидели вместе.
— Ай-яй-яй! — вдруг выдохнула Фокина.
У нее это получилось помимо ее воли. Она даже сама испугалась своего «ай-яй-яй» и поспешно поднесла ко рту руку с салфеткой. Но Прокоп услышал. Повернулся к Фокиной всем корпусом. Даже слегка наклонился к ней.
— Правильно, Фокина! Верно, голубушка! Нельзя выходить на свет, если любовь. Но мы забылись. Потеряли голову. Всем парням и девкам разрешается ходить обнявшись. Нам нельзя было… И пошла молва по городам и весям: учитель Седов крутит любовь со своей ученицей!
И он засмеялся жестким смехом, похожим на плач.
— Что же было дальше? — тихо прошептала Зиночка.
— Расскажите, Прокофий Андреевич, — стали просить остальные.
А Прокоп все хмурился, молчал.
— Я вам лучше про собак расскажу, — сказал он.
— Не надо про собак! Нам про любовь, — настаивал «химик», поводя озорными цыганскими глазами.
— Про собак, между прочим, тоже интересно, — вздохнул Прокоп, и в это мгновение со стороны окна донесся тонкий детский голосок:
— Про собак интересней!
Все оглянулись и увидели мальчишку. Не всего мальчишку, а круглую ушастую голову и подбородок, прижавшийся к подоконнику. Глаза мальчика были широко раскрыты, и в них горело яростное любопытство. Он наблюдал за происходящим в классе, и то, что видел и слышал, было таким необычным, что сковало его, как действие гипноза.
Зина поднялась со стула, сокрушенно воскликнула:
— Пряхин! — И устремилась к окну.
Пряхин не шелохнулся.
— Ты что здесь делаешь?
— Смотрю.
— Не смотришь, а подсматриваешь, — сказала Зина. — А подсматривать за взрослыми отвратительно.
— Отвратительно? — переспросил мальчик, все еще не приходя в себя.
— Ты давно подсматриваешь? — спросила Зина.
— С самого начала.
— С самого начала! Немедленно отправляйся домой. Тебе здесь нечего делать!
— Так интересно же, — пояснил мальчик.
— Что ты слышал?
— Как песни пели… слышал. А когда говорили, было плохо слышно. Но про собак я слыхал.
Мальчишке не хотелось уходить. Сейчас, глядя в окно школы, он сделал удивительное открытие. Оказывается, учителя могут петь, смеяться, есть винегрет — как все обычные люди. Но от этого они не упали в его глазах, напротив, приобрели новые любопытные качества и стали ближе.
К окну подошел «химик»:
— Хочешь бутерброд? — спросил он мальчика.
— Я сытый.
— Тогда давай отсюда. Одна нога здесь, другая дома. Понял?
— Понял, — ответил мальчик, но с места не тронулся.
Пришлось в дело вступиться Прокопу. Он подошел к окну и строго — он умел это делать — глянул на маленького нарушителя спокойствия.
— Ты знаешь, кто я? — спросил он мальчика.
— Прокоп! — выпалил первоклассник.
— Правильно. А тебя как звать?
— Я Шурик.
— Так говоришь — про собак интересней?
— Интересней.
— Расскажу… в другой раз. А теперь, брат, дуй отсюда. Договорились?
— Договорились!
Подбородок отклеился от подоконника. И мальчик растворился во тьме летней ночи.
— Мне нравится этот ушастый Шурик, — сказал Прокоп, тяжело опускаясь на стул. — Я люблю, когда во взрослом можно разглядеть ребенка, а в ребенке просматривается взрослый. И никакой мути! Кстати, у кого учится этот Шурик?
— У Зиночки, — тихо сказала Анна Ивановна.
Зиночка молчала, не зная, краснеть ей за своего ученика или гордиться им. И тут, словно отвечая ее мыслям, старый учитель сказал:
— Мы часто допускаем ошибку: воспитываем в детях себе подобных. А надо воспитывать их такими, какими мы сами мечтали стать, да вот не вышло… Надо, чтобы этот Шурик не стоял, понурив голову перед малиновой скатертью, как молодой Прокоп. А рванул бы ее на себя и крикнул бы в лицо судьи и подсудков: «Что вы из знамени скатерть сделали? Да еще чернильных пятен наставили!..» Сперва мне, как Галилею, говорили: «Отрекись!» Я твердил им: «А все-таки она вертится. Люблю!» Мне в ответ: «Не должна она вертеться. Не имеет права учитель влюбляться в ученицу. Если все учителя влюбятся в своих учениц…» Тогда я стал просить их: «Вы хоть ее пожалейте!» Ничего не пожалели черные монахи. «Мы, — говорят, — за тебя перед роно отвечать не будем!»
В окне давно уже не было круглой ушастой головы, но все учителя время от времени посматривали в сторону окна, как бы опасаясь, что маленький хитрец затаился где-нибудь внизу и появится снова.
— Что же было дальше, Прокофий Андреевич? — спрашивали со всех сторон, когда старый учитель умолкал и погружался в свои мысли.
— Дальше был длинный стол, покрытый малиновым сукном с кляксами. За этим столом сидели мои товарищи. И никто не мог поднять глаз, потому что втайне сочувствовали мне. И никто не поднялся над малиновой скатертью и не сказал: «Товарищи, что вы делаете? Разве можно судить любовь как преступление? Разве у вас есть моральное, нравственное право судить?»
Все молчали. Все подняли руки: проголосовали за отлучение от храма. Руки поднять легко — глаза поднять трудно. А ведь судил меня один человек, остальные подсуживали. У того человека была язва желудка, и жена его поколачивала. И ему надо было выпустить злобу, как паровозу — лишние пары. Он ее и выпустил на мою любовь…
Уже давно перевалило за полночь, а вечеринка еще теплилась, и нет-нет в золе оживал уголек. Никто не хотел расходиться. Мир несчастной любви Прокопа, который долгое время был скрыт от каждого, вырвался наружу, сблизил людей, и всем хотелось еще побыть вместе.
— Где она теперь? — вдруг спросила Зиночка.
— Далеко, — не поднимая головы, ответил Прокоп.
— Сколько километров?
Этот почти детский вопрос молодой учительницы заставил Прокопа встрепенуться. Он поднялся, подошел к окну и, не поворачиваясь к собранию, сказал:
— Она не пережила позора, которым заклеймили нашу любовь… И побрела любовь на лед… И легла, свернувшись калачиком. И не гудели корабли, и люди не провожали ее, стянув с голов шапки. Все было так, как будто ничего не произошло. А она уже лежала на льду, мужественная и гордая. И засыпала навсегда. Холодные ветры перелетали через нее и заметали сухой снежной крупой… А вы говорите — при чем здесь лайки? Так поднимем чашу за любовь!
Но никто не