Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, нынче совсем уже не то и у них, и у нас. Не так, как в детстве в Китае двоюродный братик моей сестры, колеся по причудливым дорожкам их необозримого сада, цветущего необыкновенными южнокитайскими благоухающими цветами, выкрикивал:
Я не Коля! Я не Коля! Я — Масуда-сан! — И действительно, он был Масуда-сан, малолетний японец, сын Масуда-сан-старшего.
Это требует объяснения. Моя жена родилась в Китае и, соответственно, малыш не-Коля, а Масуда-сан, сын сестры ее отца, то есть двоюродный брат, кузен, имел два имени — русское и японское. А японское потому, что как раз в то самое время Китай подвергся достаточно варварской и жестокой японской оккупации. Правда, Масуда-сан-старший был мирным и довольно симпатичным, по детским воспоминаниям моей жены, инженером, работавшим в одной английской фирме с ее отцом. Отец же моей жены попал в Китай по всем известным и теперь уже вполне извинительным причинам белой эмиграции. Это раньше надо было скрывать. А теперь о том можно говорить открыто, даже с оттенком некой исторической гордости. Как раз во время памятных и трагических событий октября 1917 года в Петербурге он был курсантом кадетского училища. Не очень разбираясь во всех политических и идеологических хитросплетениях происходящего, но уже понимая и просто кожей ощущая реальную опасность всему своему сословию и себе лично, он решил пробираться к отцу на юг, в Ташкент. Отец же его был генерал Буров — сподвижник знаменитого генерала Скобелева по завоеванию Туркестана и после смерти последнего ставший его преемником на посту генерал-губернатора Туркестанского военного округа (или как там это тогда при царизме называлось?). Я бывал в Ташкенте, рассматривал дворец-резиденцию своего родственника, впоследствии ставший, понятно, Дворцом пионеров. Роскошное такое здание, витиеватого и обольстительного стиля модерн. И я был, понятно, обольщен им и просто удручен утраченной перспективой владения им по наследству. Я мысленно представлял себе, как мужем любимой и единственной дочки генерал-губернатора я навещаю пылающий и слепящий Ташкент и надолго поселяюсь в этом дворце. Я просто блаженствую. Сам губернатор по горло с утра и до вечера занят своей ответственной губернаторской работой. Его жена и дочь, соответственно, моя жена, всем сердцем увлечены какой-то благородной благотворительной работой по обучению детей местных жителей основам гигиены и правильного приема пищи. Посему полные энтузиазма, они почти все время отсутствуют. Увлеченные и торжественно озабоченные, они с утра посылают мне полусонному воздушный поцелуй в приоткрытую комнату моей светлой и высокой спальни и, как бабочки, упархивают в открытое слепящее пространство. Я встаю одинокий поздним утром и уже в раскаленном воздухе в тени развесистых деревьев бреду по роскошному саду. Вдали раздаются резкие крики давно поселенных здесь фазанов. Встретившийся узбек-садовник в пестром халате и тюбетейке склоняется, несколько приоткрывая только улыбающееся лицо. В руках у него поблескивает огромного размера устрашающий нож.
Салям алейкум! — еще шире улыбается он.
Салям алейкум! — заученно и небрежно отвечаю я.
В дальнем, столь любимом мной за полнейшую его заброшенность уголке сада вдруг неожиданное оживление. Группа хмурых русских солдат, пригнанных сюда для ремонтных работ, перекрашивают облупившийся забор.
Привет, братцы! — по-михалковски бодро приветствую я их.
Здравье желаем, вашевысокоблагородье! — оборачиваясь грубыми красными лицами, нестройно отвечают они.
Как поживаем? — продолжаю я в том же тоне.
Спасибо, вашевысокоблагородье. —
Ну, продолжайте, продолжайте! — отворачиваюсь я и, по дальней тропинке возвращаясь в дом, усаживаюсь на веранде за круглый мраморный стол, покрытый кружевной скатеркой. Мгновенно молоденькая свеженькая горничная в белом фартучке пухлыми ручками ставит передо мной на блестящем подносе утренний кофе со сливками. Я утром ничего не ем. Я пью только кофий и стакан апельсинового сока. Несмотря на мой совсем недавний приезд, она это уже знает. Я пристально и испытующе взглядываю на нее. Она краснеет и, смешавшись, быстро уходит, придерживая подол длинного шелестящего платья.
Да-аааа, — потягиваюсь я до сухого хруста во всех суставах.
Но тут внезапно мне в голову приходит ужасающая мысль, что буде все сохранившись в том дивном сокровенном виде, в каком я себе это представляю и описываю здесь, — в жизнь мне бы не быть мужем дочери генерал-губернатора. Мне, быть может, и выпало бы только с трудом на свои жалкие крохотные деньги в кратковременный отпуск после тяжелого труда в горячем цеху или нудного сидения в низенькой пыльной комнатке какой-то бессмысленной конторы зачем-то добраться до Ташкента и, одурев от жары и открытого солнца, прохаживаться по внешней стороне забора, мысленно себе дорисовывая всю тамошнюю загадочную жизнь:
Небось сейчас вот муж молодой единственной дочери генерал-губернатора встают. Да, точно, встают. Потягиваются — аж слышно, как беленькие тоненькие косточки хрустают. На веранду выходют, жмурятся. Понятно, солнышко-то для их изнеженных северных столичных глазок ярковато, ярковато. Ой, какое яркое! Меня-то грубого и привычного обжигает, а их-то уж, батюшки, как болезненно тревожит, не приведи Господи! В сад выходют и бредут по любимым дорожкам, слушая крики заморских павлинов — экая, право, причуда! Бестолковая и бессмысленная птица. И в хозяйстве бесполезная. Сейчас вот закричит. Вот-вот, противно так вскрикнула. А вот уже молодой муж доходят до забора, где и я стою, но только они с обратной внутренней тенистой стороны… — да ладно. Что уж душу-то травить. Пойду-ка я лучше сам по себе. — После же Великой Китайской народно-демократической революции все империалистические концессии были, понятно, ликвидированы, а концессионные работники разъехались кто куда. Так вот у меня в Японии и оказались родственники. Я навещал в Токио дочку Ямомото Наташу, более для нее и всех ее японских родственников привычно зовущуюся именем Казука, и ее приветливого, изысканного в манерах и с чистым английским произношением мужа-физика Мачи. Наташа прилично для человека, почти не встречающего русских, говорит по-нашему и имеет естественное пристрастие, прямо-таки страсть к русской кухне, переданную ей матерью, естественно тосковавшей по всему русскому в семье милого и мягкого Масуды-сана. Вся ее тоска и душевная неустроенность нашла выход в изысках и вариациях на русско-кулинарные темы. Видимо, при виде меня это же чувство нахлынуло и на Наташу, потому что сразу же по моему возвращению из Токио на Хоккайдо почти через день к моей двери стал подъезжать огромный грузовик специальной доставки и выгружать солидные ящики с русской едой, изготовленной Наташей-Казуко и регулярно присылаемой мне. Там были щи, «пирожки с мясой», «пирожки с капустом», «пирожки с орехой», «голубтси», «пелмен с мясой», «пелмен и овощ», «гуляж», «баклажановая икра». На каждой аккуратной упаковочке по-русски коряво было точно написано название содержимого. Я чуть не плакал от умиления и собственной ответной подлости, выражавшейся в редких и недостаточных звонках в Токио со скудными словами благодарности. Да что с собой поделаешь? Вот такой я мерзавец!
Продуктов было столь много, что я не успевал с ними справляться и угощал всех соседей, за что возымел необыкновенную популярность в округе. Мне по-чему-то было неудобно излагать истинное положение дел, и я что-то плел насчет мой жены, временно находящейся в Токио и беспокоящейся о моем здоровье: Вот, шлет эти гаргантюанские посылки. —