Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я перед вами в долгу, подполковник, — сказал он ему тем тоном, в котором скорее звучали нотки высокомерия, чем благодарности.
— В долгу вы не передо мной, месье, а перед вашей рабыней. Я всего лишь проезжал мимо, а спасла вас она, — ответил Реле, чувствуя себя не слишком удобно.
— Вы впадаете в грех скромности. Скажите, а как ваша семья?
Тут Реле немедленно заподозрил, что Вальморен пришел подкупать его и упоминает семью, чтобы напомнить, что отдал ему Жан-Мартена. Они квиты: жизнь Вальморена за усыновленного ребенка. Он напрягся, как перед боем, вонзил в собеседника взгляд, исполненный тем холодом, который заставлял трепетать его подчиненных, и вознамерился ждать, пока не прояснится, чего же именно хочет от него посетитель. Вальморен проигнорировал и стальной взгляд, и молчание.
— Ни один офранцуженный не может чувствовать себя в этом городе в безопасности, — любезно проговорил он. — Ваша супруга подвергает себя риску, поэтому я и пришел к вам предложить свою помощь. А что касается ребенка… Как его зовут?
— Жан-Мартен Реле, — ответил офицер, не разжимая челюсти.
— Конечно, Жан-Мартен… Извините, столько проблем в голове, что я запамятовал. У меня довольно удобный дом напротив порта, в хорошем квартале, где нет беспорядков. Я могу принять вашу уважаемую супругу и сына…
— За них не стоит беспокоиться, месье. Они на Кубе, в полной безопасности, — прервал его Реле.
Вальморен растерялся: он потерял козырную карту в этой игре, но тут же пришел в себя:
— А! Так там живет мой шурин, дон Санчо Гарсиа дель Солар. Сегодня же напишу ему, попрошу оказать поддержку вашей семье.
— В этом нет необходимости, месье, благодарю.
— Конечно же есть необходимость, подполковник. Одинокая женщина всегда нуждается в защите кабальеро, особенно такая красавица, как ваша супруга.
Побледнев от негодования перед этим замаскированным оскорблением, Этьен Реле встал, показывая, что визит окончен, однако Вальморен продолжал сидеть задрав ноги, словно в собственном кабинете, и продолжил объяснять, вежливо, но без обиняков, что большие белые собираются восстановить контроль над колонией, мобилизовав все доступные им ресурсы, и нужно определиться и встать на чью-либо сторону. Никто, и в особенности военный, занимающий такое высокое положение, не может оставаться безразличным или нейтральным ввиду тех ужасных событий, которые уже имели место, и тех, которые последуют в будущем и станут, без всякого сомнения, еще более серьезными. Армия должна помочь избежать гражданской войны. Англичане уже высадились на юге, и провозглашение Сан-Доминго своей независимости с последующим переходом под британский флаг — вопрос всего нескольких дней. Это может быть сделано либо в цивилизованной форме, либо кровью и огнем, и этот выбор зависит от армии. Офицер, поддерживающий благородное дело независимости, будет обладать немалой властью, станет правой рукой губернатора Гальбо, и пост этот, естественно, повлечет за собой соответствующее финансовое и социальное положение. Никто не посмеет выказать пренебрежение человеку, женатому на цветной женщине, если этот человек является, например, новым главнокомандующим вооруженными силами острова.
— Короче говоря, месье, вы склоняете меня к предательству, — отозвался Реле, не в силах сдержать иронической улыбки, которую Вальморен интерпретировал как открытую для продолжения диалога дверь.
— Речь идет не о предательстве Франции, подполковник Реле, а о выборе того, что является наилучшим решением для Сан-Доминго. Мы переживаем эпоху великих изменений, и не только здесь, но и в Европе и в Америке. Нужно соответствовать обстоятельствам. Дайте мне обещание, что, по крайней мере, вы подумаете над тем, о чем шла речь, — произнес Вальморен.
— Я очень тщательно буду это обдумывать, месье, — ответил Реле, провожая его к дверям.
Хозяину понадобилось две недели, чтобы приучить Мориса спать в комнате одного. Он обвинил меня в том, что я вырастила мальчика трусливым, как женщина, а я ему в запальчивости ответила, что мы, женщины, не трусливы. Он поднял руку, но не ударил меня. Что-то изменилось. Думаю, что он проникся ко мне уважением. Однажды в Сен-Лазаре на свободе оказался один из этих страшных сторожевых псов; он в один момент во дворе разодрал на куски курицу и приготовился напасть на другую, когда навстречу этому волкодаву выбежала собачка тетушки Матильды. Эта собачонка размером с кошку встала прямо перед ним, рыча, скаля клыки и исходя слюной. Уж не знаю, что там случилось в башке у этого зверюги, но он повернулся и, поджав хвост, побежал прочь, спасаясь от шавки. После этого Проспер Камбрей пристрелил собаку — за трусость. Хозяин, привыкший громко лаять и внушать страх, сжался, как этот пес, перед первым, кто посмел ему противостоять, — Гамбо. Я думаю, что он был так озабочен храбростью Мориса именно потому, что у него самого с этим были проблемы. Едва спускались сумерки, Морис начинал нервничать от мысли, что ему придется остаться одному. Я укладывала его вместе с Розеттой, пока они не засыпали. Она-то проваливалась в сон за пару минут, прижавшись к брату, а вот он все прислушивался к домашним шумам, к звукам на улице. На площади высились эшафоты для приговоренных к казни, и крики этих несчастных проникали сквозь стены и так и оставались в комнатах: мы слышали их спустя много часов после того, как смерть лишала их голоса. «Ты слышишь их, Тете?» — дрожа, спрашивал меня Морис. Я тоже их слышала, но как же я могла это сказать! «Ничего не слышу, мой мальчик, засыпай», — и пела ему песенки. Когда же он наконец засыпал от изнеможения, я уносила Розетту в нашу комнату. Морис как-то в присутствии отца упомянул, что по дому бродят казненные, и хозяин запер его в шкафу, сунул ключ в карман и ушел. Мы с Розеттой уселись рядом со шкафом и принялись рассказывать ему забавные истории, не оставляли его одного ни на минуту, но призраки проникли-таки внутрь, и когда хозяин вернулся и освободил его, у мальчика уже был сильный жар — от слез. Два дня он пылал в жару, отец не отходил от его постели, а я старалась сбить температуру, прикладывая холодные компрессы и отпаивая его липовым настоем.
Хозяин обожал Мориса, но в то время душа его сбилась на сторону: его интересовала только политика, больше он ни о чем не говорил и перестал заниматься сыном. Морис плохо ел и начал писаться по ночам. Доктор Пармантье, единственный настоящий друг хозяина, сказал, что мальчик болен от страха и что ему нужна ласка; тогда хозяин смягчился, и я смогла забрать ребенка к себе в комнату. В тот раз доктор остался с Морисом, ожидая, пока спадет жар, и мы смогли поговорить наедине. Он задал мне много вопросов. Этьен Реле успел рассказать ему, что я помогла хозяину уйти с плантации, но эта версия никак не стыковалась с тем, что говорил хозяин. Доктор хотел знать подробности. Мне пришлось упомянуть Гамбо, но о нашей любви рассказывать я не стала. Я показала ему и свою вольную. «Береги ее, Тете, эта бумага — золотая», — сказал он мне, прочитав ее. Но это я уже и так знала.
Хозяин в своем доме устраивал собрания белых. Мадам Дельфина, моя первая хозяйка, научила меня быть молчаливой, внимательной и предугадывать желания хозяев — рабыня должна быть невидимой, говаривала она. Так я выучилась шпионить. Я не слишком-то понимала, о чем говорит хозяин с патриотами, и меня на самом деле интересовали только новости о восставших, но Захария, чьей приятельницей я продолжала быть и после окончания учебы в доме интенданта, просил меня, чтобы я повторяла все, что они говорили. «Белые думают, что мы, негры, глухи, а женщины — глупы. Это нам очень на руку. Прислушивайтесь и рассказывайте мне, что услышали, мадемуазель Зарите». От Захарии я узнала, что вокруг Ле-Капа стояли лагерем тысячи мятежников. Искушение отправиться на поиски Гамбо не давало мне уснуть, но я знала, что вернуться после этого уже не смогу. А как я могла оставить моих деток? Я попросила Захарию, у которого связи были даже с луной, чтобы он разузнал, был ли среди мятежников Гамбо, но он меня заверил, что никаких сведений об этих мятежниках получить не может. И мне пришлось довольствоваться тем, что свои сообщения Гамбо я отсылала силой мысли. Иногда я вынимала из сумочки свою вольную, разворачивала все ее восемь линий сгиба кончиками пальцев, чтобы не повредить бумагу, и разглядывала ее, словно могла выучить текст наизусть, хотя я даже букв не знала.