Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Татьяна Владимировна, я улицу помню, а номер дома забыла, Михалыч к ней ходил с моим письмом, когда я болела, может быть, он помнит. А Вам на что? — вдруг спросила меня Оля.
— Да просто хотела знать, далеко ли она от нас живет и очень рада, что у тебя есть приятельница.
Монастырская служба показалась мне на этот раз длинной, тягучей, уж очень много читали, хор был неплох. Но слепой тенор воскрес в памяти, и потянулась ниточка воспоминаний. Дима и здесь достал мне стул. Мы стояли позади мамы, а вот она так и не присела, Дима также, и откуда это черпается подобная сила? И стоят, словно железные. Меня беспокоило, а вдруг служба затянется, поздно кончится, и мама не поедет. Я тихонько сказала Диме мои опасения, на что он мне тихо прошептал:
— Скоро кончится, и она поедет.
В голосе его звучала уверенность, меня это успокоило. Наконец служба не только кончилась, но мы были уже у нас во дворе и усаживались в сани. Маму вез Макар, и ее, конечно, сопровождал Михалыч. Было бы жестоко оставить старика одного. Сиротку Олю я выпросила у ее тетки на три дня, и мы с Димой взяли ее в свои сани, немного было тесно, но ей было тепло между нами. В половине двенадцатого мы уже были дома.
Мою Олю приезд подруги совершенно ошеломил, она бросалась целовать то ее, то меня, то маму и даже Михалыча, который, оторопев, говорил:
— Да ты, дитя, это с чего?
— Спасибо, что нашел ее, — сказала она Михалычу.
Все расползлись по своим комнатам, привести себя в порядок, переодеться. Елизавета Николаевна заглянула ко мне и сказала, что все готово, и она идет зажигать огни так, как я люблю. Я просила ее прислать мне сейчас же Олю.
— Вот, Олюша, два платья московских. Голубое тебе, блондинке, а розовое, твоей подруге, брюнетке. По счастливой случайности, вы обе одинакового сложения и роста, и… Пожалуйста, не души меня и выкидывайся, я тоже хочу переодеться.
Собственно говоря, я оба платья покупала для Оли, не зная о существовании еще одной Оли, но была рада, что так случилось. Обе Оли зажигали елку и были очаровательны.
— Ну, цветы весны, рада видеть ваши веселые мордочки.
Я скользнула взглядом по их воздушным платьям. «Как раз впору, — подумала я, — чудесно!» И поймала себя на присвоении этого слова от Димы.
— Чувствуйте себя, Олюша, как дома и делайте все, что хотите.
— В таком случае, позвольте Вас поцеловать, — сказала Оля-гостья.
— А мне тоже можно делать, что захочу? — спросила моя Оля.
— Ну конечно.
Они обе повисли у меня на шее.
— Ну хватит, хватит… задушите!
А мне тоже можно делать то, что я хочу? — по-мальчишески, заложив руки в карманы, спросил Дима, очутившись около нас.
— Ну уж нет, Вы и так делаете, что хотите, и большего не разрешается, а вот я могу делать, что хочу, а потому — я взяла его под руку и добавила, — пойдемте посмотрим, чем нас сегодня Елизавета Николаевна угощает.
В столовую мы вошли одновременно с ней. Еще накануне Елизавета Николаевна в присутствии Димы сказала мне:
— Танечка, завтра ужин будет постный.
— Ну конечно, какой полагается в Сочельник, — был мой ответ.
И что же?! Чего только не было, на столе: рыбные паштеты, заливные, осетр отварной с хреном, стерлядка, лещ и нельма копченые, балык, семга донская, икра черная, уха из налима, пирожки и расстегай с ней. И, конечно, и кутья, и узвар, и тому подобное.
— Как Вы думаете, мы это все осилим? — спросила я Диму.
— Попробуем, — ответил он сокрушенным тоном.
Меня привлек чайный стол с массой печений и варений.
— Откуда это? — указала я на огромную корзину с фруктами, и каких только там не было, вплоть до ананаса.
У нас на севере можно достать в татарских погребках к Рождеству яблоки, вялый виноград, апельсины, с трудом сохраненные, но это были как будто из столицы, привезенные от Елисеева, отборные, словно только что сорванные. Елизавета Николаевна с хитрой улыбочкой на меня поглядывала.
— Ах, так вот почему, — обернулась я к Диме.
— Вы интересовались хранилищами и подвалами Елизаветы Николаевны и, по-видимому, вошли с нею в такое соглашение.
В это время вошли девочки, две Оли, не замедлила и мама, в зале потушили огни, мерцала одна елка и потрескивал камин. Мы сели за стол, все были голодны. Дима сидел против меня, рядом с мамой, был ее кавалером и притом весьма внимательным.
Так как время было позднее и все устали, то решено было подарки разбирать завтра. Я положила на тарелку все, что было мягкое, налила большой, бокал вина.
— Извините, я пойду поздравить Михалыча.
— И я с Вами, — сказал Дима. — Разрешите? — обратился он к маме.
Елизавета Николаевна, конечно, позаботилась обо всех, у Михалыча в его комнате был накрыт стол, было бы великим оскорблением, если бы было накрыто в кухне с кухаркой и горничной, он до сего времени презирал их. Старик был растроган нашим приходом. Дима его обнял и похлопал по плечу.
— С праздником, старина.
Я еще раньше в кратких штрихах ознакомила Диму с Михалычем.
— В… Ваше… Ваше высокоблагородие!..
— Нет, нет… Дмитрий Дмитриевич и никаких благородий, понял?
Но старик уже хлюпал носом, вытащил большой фуляровый платок, мамин подарок, и вытирал катившиеся слезы. Мы с трудом его успокоили. Он настоятельно твердил:
— И старой барыне… барыне успею и Вам, Ваше… Дмитрий Дмитриевич, послужить дозвольте! — и сейчас же потребовал, чтобы Дима ему показал свою комнату.
Когда мы вернулись, мама уже ушла, и девочки помогали Елизавете Николаевне унести все в кухню, на ледник. Мы с Димой присоединились к ним, так как по заведенному еще покойным отцом обычаю никогда не пользовались помощью прислуги, если поздно засиживались.
Елка была потушена, камин догорел. Дима подбросил свежих сухих дров. Пламя ярко вспыхнуло, запрыгало и побежало, вздрагивая, в темные уголки зала. Он поставил два глубоких кресла около камина.
— Посидим здесь, покурим, помечтаем. Вы не устали? Не хотите еще спать? — спросил он.
— Нет.
Тишину, абсолютную тишину нарушало только потрескивание камина. Дом спал, и побродить по роялю было сегодня нельзя. Побродить по роялю — это значило, что один из нас, кто был в настроении, обязательно в сумерки или поздно ночью играл вещи не полностью, а отрывками, по настроению.
Дима курил, закинув ногу на ногу, глубоко утонув в кресле, он следил за перебегающими сине-красными язычками огня, временами щурил глаза, отчего его длинные ресницы-щеточки бросали тени вокруг глаз. Молчание, иногда и длительное, давно вошло в наш обиход. Это вовсе не значило, что не о чем было говорить. О, нет! Нам иногда было так хорошо, уютно в присутствии только друг друга, не разговаривая. Спинка кресла защищала меня от света, и лицо мое было в тени, что дало мне возможность откинуть голову, полузакрыть глаза, наблюдать и рассматривать Диму. Захотелось запомнить, зарисовать в памяти его черты. «Что больше всего влечет, притягивает? — думала я. — Общая ли гармоничность черт его лица или даже эта манера сидеть, закинув ногу на ногу и именно утонуть в кресле, а не развалиться?» Во всех его движениях, также и в обращении и в разговоре, есть какая-то мера, не переходящая в вольность, и в то же время он прост, естественен, чувствуется, что это его, врожденное, не заученное. Когда он говорил и смотрел на Вас, Вы были во власти его синих (не голубых) глубоких, добрых глаз. Но больше всего меня притягивал его крепко сжатый, волевой, красиво очерченный рот, словно в нем и была полная разгадка его сущности и обаяния. А все же я его еще не знаю. Я первая нарушала молчание.