Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не раз писала Вам, что Дима весьма легко серый день превращал в солнечный. В мороз у него пели соловьи, и зима походила на весну. Не прошло и получаса, как мы оба были около дома, поиграли в снежки и усердно принялись сбрасывать снег с верхней большой террасы. Любили мы на ней, особенно вечером, да еще лунным, с лесом, с горами, с волшебством ночи беседовать.
В двенадцать часов дня приехала Елизавета Николаевна, для нас это была большая радость. Так начался наш новогодний день. Привезла она всякой вкуснятины, главное, для Димы. Надо сказать, что старушка баловала его, то есть делалось только то, что ему нравилось, и меню они оба с вечера составляли. Конечно, он делал это только для нее, и я его заподозрила, что он приходил в восторг от всего только ради ее удовольствия. Дима был сыновне ласков, предупредителен по отношению к Елизавете Николаевне. Не любя карт, но, узнав от меня ее слабость к игре в шестьдесят шесть, как-то находил время и старался проиграть все партии, чем приводил ее в очень хорошее настроение. Сегодня мы объявили, что она наша дорогая гостья, и мы ей ничего не дадим делать. А потому оба отправились в кухню и организовали завтрак из всего того, что у нас оказалось на леднике, и сервировали его в столовой по случаю ее приезда и Нового Года. «А знаете, Елизавета Николаевна, у меня сегодня есть Вам кое-что рассказать», — сказал Дима с интригующим видом. Она была растрогана приемом, нашим вниманием, и ее глаза были влажны. В один из вечеров я рассказала Диме об ее семейной драме, и как мой отец спас ее, и мне казалось, что Дима, как и я, старался заполнить пустоты ее прошлого. За кофе Дима подсел к Елизавете Николаевне, раскрыл свой портсигар, говоря:
— Вот, посмотрите, такие же глаза, как Ваши, такая же прическа, такое же платье с белоснежным воротничком, и такая же камея, как была на Вас в первый день моего приезда. Вы не похожи и похожи. Когда я Вас тогда увидел, я даже оторопел, мне казалось временами, что предо мною моя любимая Аглая Петровна, моя кормилица, моя мать, мой друг.
Елизавета Николаевна взяла портсигар и долго рассматривала портрет. А я действительно вспомнила, что глаза, или, скорее, их выражение, были мне знакомы, хорошо знакомы; но я не могла тогда припомнить, у кого я их видела…
После кофе Елизавета Николаевна, смеясь, сказала:
— Как ни хорошо в гостях, а все же я хочу домой, и вы меня отпустите.
Я знала, что она не успокоится, пока не поговорит с Машей о коровах, курах, а также если не заглянет в оранжерею. Потом Елизавета Николаевна, смеясь, передала нам, как мы испугали Машу. «На дворе-то что было! Светопреставление несусветное, а Татьяна Владимировна-то с Дмитрием Дмитриевичем не ели, не пили, и все время такое на инструментах играли… Ей-богу… Провалиться мне на этом месте… Как бы не в себе были… Я в сторожку убежала».
— О! — весело воскликнул Дима. — Вот это награда и оценка наших достижений!
Мы подробно рассказали Елизавете Николаевне, как провели день бури, и от души повеселились, что смогли навести подобную панику своей музыкой.
Так же как в Сочельник под Рождество, так и сегодня в Новый Год, мы сидели у камина друг против друга, и Дима рассказал мне о себе, что называется, с младенчества.
— Моя мать, — начал он, — умерла, дав мне жизнь, отец умер год спустя от тоски по ней, как рассказала мне Аглая Петровна, карточку которой Вы знаете и видели в моем портсигаре, она была моей кормилицей, матерью и другом.
— Мне был год, — продолжал он после небольшой паузы, — когда из имения моего отца под Москвой, верстах в ста, перевезли меня с Аглаей Петровной в Москву, в дом дяди, старшего, единственного брата моего отца. Больше никакой родни у меня не было. Тетка, жена дяди, очень мало интересовалась мной, хотя была доброй женщиной. Всегда от чего-то лечилась и больше жила заграницей, где и умерла. Дядя любил меня, как сына, до нежности. Детей у них не было, и он был мне родным отцом, другом, братом. До восьмилетнего возраста я был всецело на попечении Аглаи Петровны, то есть до поступления в кадетский корпус. Аглая Петровна — это чудесный портрет русской женщины, отказавшейся всецело от себя и отдавшей свою жизнь и молодость за други своя.
Дима как-то вдруг умолк, затем поправил дрова в камине, закурил, прошелся по залу.
— Вы простите, если я буду непоследователен или неясен, но я сам не ожидал, что пересмотр некоторых эпизодов жизни сможет меня так волновать.
Я не видела ясно его лица, он глубоко сидел в кресле, откинувшись на спинку, в тени.
— Аглая Петровна, — продолжал он, — была дочерью приказчика, вернее, управляющего имением моего отца, бывшего крепостного человека, недюжинного ума и исключительной честности. Он и до сих пор еще очень крепкий старик, ведет мое большое, сложное хозяйство так же образцово, как и при отце. Было бы большой несправедливостью умолчать об этом самородке, нашем русском мужичке-крестьянине. Вам, может быть, не интересно?
— Нет, нет, пожалуйста, все-все, не пропуская и не выпуская ни слова, ни строчки.
Меня тоже взволновало, что он что-то не доскажет, хотелось знать о нем все, до последней черточки.
— Расскажу Вам, о Петровиче, так называет его вся деревня, и я. Из его же собственного рассказа об его первом знакомстве, вернее, столкновении с моим дедом, в те времена с барином, с помещиком-крепостником. Происшедший случай был накануне, когда мой дед самолично, незадолго до всеобщего раскрепощения, дал вольную всем своим крестьянам с наделом землей, лесом и лугами. О своем деде я очень мало знаю, только из рассказов стариков и дяди, его старшего сына. Дима вновь умолк.
— Как видите, воспоминания нагромождаются, а так как Вы просите ничего не выпускать, то придется Вас коротко, но все же познакомить сначала с моим дедом, а потом уж с Петровичем и Аглаей Петровной.
Дима делал частые паузы, курил и, видимо, или мне казалось, что ему тяжело перелистывать и открывать страницы о своих предках, об их прошлом. Я уже хотела сказать: «Не говорите того, что Вам не хочется…» Но он начал:
— Мне, внуку, трудно восстановить то время, чуть ли не столетней давности, и то, что произошло у деда, когда он занимал высокий пост в военном министерстве, в царствование Императора Александра Второго. До меня дошли только шорохи от шушуканья и некоторые обрывки долгоживущих, досужих суждений. Итак, что-то произошло. Дед подал в отставку. Она не была принята. Он вновь подал рапорт об отставке в резкой форме, заявив, что не желает служить не то с ворами, не то со взяточниками, что-то вроде этого. Ясно, что этим он приобрел немало врагов, пошли сплетни, наушничанья. Наконец, отставка была принята, с запретом въезда в Петербург. Враги торжествовали, гордость деда была ранена. Вскоре после его ухода произошла большая смена и перетасовка в его министерстве, и опала с деда была снята. Но это не залечило его раны. До самой смерти он в Петербург не ездил, да и Москву посещал неохотно, разве только ради жены. Деду было около сорока, когда он по-настоящему полюбил и женился незадолго до случившегося. Он увез в Подмосковье свою юную шестнадцатилетнюю жену, влюбленную в него, обожавшую его до самой смерти и безропотно разделившую с ним его добро вольную ссылку. Надо Вам сказать, что дед обладал, судя по портретам и по молве, исключительной внешностью, на языке Петровича, «он был писаным красавцем, и женский пол к ним большое пристрастие имели». Об этом мне придется еще кое-что Вам сказать, но позднее, и к повествованию о Петровиче и Аглае Петровне оно не относится. Минутку, — добавил Дима и быстро скрылся в столовой.