Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Можешь сказать мне, где мы находимся? – спросил я. – И к чему здесь эти монеты? Что они символизируют?
Тут вперед вышел банкир. Он сказал, что с течением лет десятицентовик слева превратится в огромный доллар справа.
– Сколько на это потребуется времени?
– Век или чуть больше.
– Хорошо, допустим. Но для кого это делается?
– Для тебя, – ответила Вела.
– Да что ты? И как же?
– С помощью криоконсервации, – ответила Вела. – Человек разрешает заморозить свое тело, которое затем хранят в течение века. Спустя столетие его размораживают и возвращают к жизни. Помнишь, мы читали в таблоиде про Говарда Хьюза, который приказал заморозить себя и разморозить только тогда, когда врачи изобретут лекарство от его смертельной болезни? Вот это и есть криоконсервация.
– Что ж, я выслушаю твой план. Гадать бессмысленно. Что ты задумала – когда ты хочешь меня заморозить?
– Сейчас. А чуть позже заморозят и меня. Потом мы вместе очнемся в двадцать втором веке.
Серое сияние и блеск полированных мраморных плит были призваны заверить любого в вечности доллара. Кроме того, все это служило фасадом огромной холодильной камеры – или склепа. Что за чушь, подумал я. Мое замороженное тело вместе с телами сотен других вкладчиков окажется за этим мраморным фасадом, а техники-священнослужители будут поколение за поколением контролировать температуру и влажность окружающей среды.
– Представь себе, как преумножится наше состояние, когда мы оба воскреснем, – сказала Вела.
– Чтобы в мире и согласии дожить свой век?
– К тому времени средняя продолжительность жизни человека должна достигнуть двухсот лет, – деловито вставил банкир.
– Это единственный способ спасти наш брак, – добавила Вела.
– Христа ради! Разве можно так относиться к смерти? Если даже удастся отложить ее на век, это ничего не изменит!
Я должен напомнить читателю, что однажды уже умер и воскрес, и в голове у меня образовалась пропасть между прежним взглядом на вещи (ложным) и новым (странным, но раскрепощающим).
Английский не был родным языком Велы, ей нелегко давались формулировки. Она смогла лишь повторить уже сказанное и вновь описала мне свое видение ситуации, что нисколько не помогло делу.
– Нет, не могу, – ответил я.
– Почему?
– Ты просишь меня совершить самоубийство. Самоубийство запрещено.
– Запрещено кем?
– Это противоречит основам моей религии. Евреи могут совершить самоубийство лишь в двух случаях: если им не удалось отразить осаду города, как в Масаде, или если их вот-вот порубят на куски, как в крестовых походах. Тогда они сначала убивают своих детей, а потом – себя.
– Ты прибегаешь к религии только тогда, когда тебе это выгодно, – заметила Вела.
– А вдруг ты передумаешь и подашь на банк в суд, как только меня заморозят? А потом присвоишь себе все мое имущество? Я ведь уже умер, ты – наследница. Они не смогут доказать, что однажды разморозят меня и вернут к жизни. Или, по-твоему, они пойдут на разморозку, лишь бы выиграть дело? И вся эта тяжба будет разворачиваться перед безмозглым судьей, который двумя руками собственной задницы не найдет?
При упоминании судебного иска банкир побледнел – мне даже стало его жалко, хотя я и сам изрядно упал духом.
– Ты мне должен, – сказала Вела.
Что она имела в виду? Однако есть у меня один принцип: не спорить с иррационально мыслящими людьми. Я просто покачал головой и повторил:
– Нет, не могу и не стану.
– Нет?
– Ты сама не понимаешь, о чем просишь.
– Нет?
– Ты говоришь так, словно это я ничего не понимаю. Так и есть, не стану отрицать.
Помню самый неловкий момент в моей жизни: наше с Велой бракосочетание. Мой школьный приятель, которого я пригласил на свадьбу, проникся к Веле самыми теплыми чувствами. Пока судья искал в книге текст для церемонии бракосочетания, он шептал мне на ухо: «Даже если ваш брак не продлится и полугода, даже если это только на месяц, поверь мне, игра стоит свеч. Такая грудь, бедра, лицо…»
Заканчивая разговор с Велой в банке, я услышал свой решительный и серьезный голос:
– Я уже давным-давно примирился с мыслью о смерти. О естественной смерти, как у всех. На своем веку я повидал немало таких смертей и чувствую, что готов. Быть может, мое воображение слишком живо рисует холод и сырость могилы. Я чересчур часто представляю ее себе во всех подробностях и испытываю слишком сильные чувства к покойникам. Но я никогда и ни за что не соглашусь отдать собственную жизнь и смерть в руки экспериментальной медицины. Меня оскорбляет твое предложение. Впрочем, однажды ты умудрилась склонить меня к браку – быть может, это дает тебе основание полагать, что ради тебя я пойду на что угодно, даже на заморозку.
– Да, я действительно думаю, что ты мне кое-чем обязан, – не слушая, повторила Вела.
Одной из трудностей нашей семейной жизни – источником бесконечных недоразумений – было то, что Вела никак не могла понять мою картину мира. Собаки понимают юмор. Кошки же никогда, никогда не улыбаются. Вела смеялась, если смеялись окружающие ее люди, но без подсказки не выдавливала из себя даже улыбки. А меня – развлекающего гостей за ужином – подозревала в том, что предметом всех шуток я делаю ее.
Стоя в банке у сияющей мраморной стены с врезанными в нее монетами, я, вероятно, и не догадывался, что в этот самый миг врачи боролись за мою жизнь. Они назначали лекарства, медсестры за мной ухаживали, лаборанты делали анализы – все работали, чтобы мне помочь. Когда – и если – спасение бы состоялось, я смог бы жить дальше как ни в чем не бывало.
И если бы не прочитанная однажды статья о Говарде Хьюзе, Вела никогда бы не предложила мне криоконсервацию – и никогда бы не призналась, что хочет творить непотребства с молодым испанцем, пока я – глыба льда – лежу и жду воскресения.
Я ничуть не сомневался в реальности происходящего. Банк, Вела, ее испанский жеребец, банкир и рассуждения о сексуальной революции – все это, казалось, действительно происходит со мной.
– Про эту встречу в банке, – позже сказала Розамунда, моя настоящая жена. – Почему тебе кажется реальным только самое плохое? Такое ощущение, что я никогда не смогу уговорить тебя не заниматься садизмом.
– Да, – кивнул я, – есть в этом какое-то странное удовлетворение: если все плохо – значит, по-настоящему. Такова жизнь, что поделать. Мозг – зеркало, отражающее мир. Конечно, мы видим только картинки, отражение реальности, а не саму реальность, однако эти картинки нам дороги, мы любим их, невзирая на понимание, что зеркало-то кривое. Впрочем, сейчас не время для философских бесед.
В реанимации я был пациентом, на жизнь которого можно было делать ставки, если бы местные сотрудники отличались любовью к азартным играм. Но эти люди ею не отличались и никогда бы так не поступили. Иногда я сталкивался с некоторыми из них в коридорах больницы, и они восклицали: «О, да вы пошли на поправку! Как здорово! Ни за что бы не подумал. Вы настоящий боец. Я бы и двух центов не поставил на то, что вы выживете».