Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы потратились на такси домой, что в последнее время стало редкостью, прибыли на 82-ю с Ниной, полууснувшей у меня на плече, и упали в постель полураздетыми. Процесс помощи друг другу с раздеванием («Ты мне лифчик не расстегнешь?») почти незаметно перешел в секс. Я помню, что на мне остались носки и что я размышлял о том, почему же нагая женщина в носочках — символ соблазна, а голый мужик в носках — это чистый фарс. Я ничего не помню о Нине в ту ночь — была ли она нежна, или пассивна, или неуверенна: секс был почти абстрактным этюдом на тему возбуждения как такового, существующего отдельно от частностей и даже участников.
Как бы мне ни хотелось написать в этой скромной поваренной книге, что навалившиеся проблемы нас с Ниной только сблизили, к октябрю это было не так. Куда уж ближе? Мы прожили последние полгода как один организм, каждым свободным нервом и сухожилием встроенный в кофеварку и кассу. Наши отношения не то чтобы портились. Они… взрослели. Дважды, вешая куртку в прихожей нашей захламленной квартиры, я поймал себя на том, что чуть не сказал: «Дорогая, я дома». Как телесериал, основанный на кинофильме, как кабацкая песня, ставшая государственным гимном, наш союз устаканивался в формальную, чтобы не сказать формалиновую, версию самого себя. Так, представлял себе я, функционируют очень старые браки — все эти трогательные и немножко страшные пары, которые вечно сидят в дальнем углу хорошего французского ресторана, поглощая обед из трех блюд без единого слова. В некотором роде наше венское желание сбылось — мы превратились в Оскара и Маржету Грабал, разве что без преданной клиентуры. Мы просто не думали, что достигнем этого так скоро.
В начале 1950-х годов на венские кафе напал странный недуг — в них перестали ходить. Медные агрегаты, снабжавшие кофеином мозг Теодора Герцля и Витгенштейна, простаивали. Безутешные владельцы один за другим закрывали заведения. Никто толком не понимал, что происходит. Критик Клайв Джеймс в книге «Культурная амнезия» возлагает вину на холокост и последующее иссякание культуры еврейской интеллектуальной беседы. Официальное объяснение того времени винило во всем моду на новые «эспрессо-бары», предтечи «Старбакса», с их богохульной и почти социопатической концепцией кофе на вынос. Что бы ни послужило причиной, Вена нашла слово для результата — Кaffeehaussterben, смерть кофейни, — и мы чувствовали его кислое дыхание на наших затылках. Дни пролетали мимо, наполненные ступором особого сорта. Тихий зал; деликатное бульканье кипятка сквозь набрякший фильтр; приглушенное пение Рады; блестящий красный глаз вишневой ватрушки, теряющий свой лоск к вечеру; две или три бритые головы, покачивающиеся над ноутбуками; французские двери, обрамляющие прямоугольник пустой улицы, подсвеченный по верхнему краю тошнотворно-синим неоном «Дерганого Джо». Время на тонком помоле. Нежный плеск Леты у порога. Натюрморт с кофейником. Kaffeehaussterben.
Поражение окрашивало каждую минуту. Простая прогулка по улице мимо любого успешного заведения вызывала приступы негодования и жалости к себе. Как, почему, с каких пор у этих людей — чья вывеска коверкает название улицы, на которой они находятся, чья идея итальянского ресторана включает в себя повара из крашеного папье-маше, пихающего прохожим тарелку пластмассовых макарон, чей «бутик» состоит из шести маек на рыболовной леске и диджейской будки — дела идут лучше, чем у нас? Я чувствовал себя как человек, проигрывающий спринт выводку черепашек. Как держится за жизнь этот салон татуировок? Этот пыльный магазинчик открыток что, деньги тоже печатает? Сколько посетителей должны подавиться ветками сассафраса, чтобы разорить мошенника Брента Дормауса? А вон то место, с миллионным интерьером прямо со страниц «Аркитекчурал Дайджест», торгующее только рисовым пудингом, — кто спонсирует это сумасшествие? И что есть у всех у них такого, чего нет у нас?
Возможно, ответ действительно заключался в пиаре. Мы наивно ожидали, что вести о нас разойдутся из уст в уста в городе, в котором никто ни на секунду не затыкается. Мы ошиблись. Манхэттен не был набит гурманами, способными разнюхать сладкий аромат цайдлевского «Штатгальтера» с другой стороны Хаустон-стрит; о нет, он кишел пошляками, позерами и подражателями, которые оценят качество, только когда им это прикажет какой-нибудь журнал, канал, портал, «Вог», блог, Бог. Кто-то другой должен будет просветить нью-йоркцев насчет нашего великолепия — даже если за это придется заплатить нам самим.
— Здравствуйте, — сказала высокая блондинка. — Я Брук Дельбанко. А это моя коллега, Норико Спивак.
— Приветик! — крикнула крохотная брюнетка и помахала, как будто расстояние между нами было не метр, а десять. Обе были одинаково одеты в кремовые блузки и строгие черные юбки, но Спивак волокла огромную фестончатую сумку, похожую по форме на шанхайский пельмень, в то время как Дельбанко сжимала под локтем, как термометр, ридикюль. Сразу видно было, что они работают по системе «хороший полицейский — плохой полицейский»: одна брала авторитетом, другая жизнерадостностью.
— Очень приятно, — сказал я, подстраиваясь под тональную частоту скорее Брук, нежели Норико.
— Взаимно (Брук).
— Хи-хи (Норико).
— Ваше кафе так изысканно. Скажите, а это не….
— Боже мой, — перебила Норико, указывая через мое плечо на вывеску «Цайдля». — Ты посмотри на это. Ну точно как в Европе.
Нина стояла в стороне и выглядела такой довольной, будто нарисовала эти две карикатуры сама. На самом деле она их и нашла, через Лидию Фукс: их агентство, «Будильник», занималось продвижением «ЛФФ», новой галереи Лидии и Фредерика. Веб-сайт «Будильника» перечислял на первый взгляд случайный набор клиентов: два модных фотографа, сеть псевдоитальянских кафе «Кози», диктор второго (воскресного) состава утренней программы «Сегодня». О каждом из них я, впрочем, что-то слышал, что говорило в пользу «Будильника».
Пока ее коллега продолжала верещать, Брук перешла в режим рекогносцировки. Она вытащила крохотный «молескин» и стала записывать свои наблюдения скорописью: каждое слово — удар и росчерк, как автограф.
— Что означает «mittel»? — спросила она, указывая авторучкой и подбородком на оборотную сторону нашей бнлингвальной надписи на витрине, «Mittel European Kaffee House».
— «Средне». — Я всегда глупо себя чувствовал, отвечая на этот вопрос.
— Брук, давай купим это место для себя! — взвизгнула Норико. Я задумался, не является ли само присутствие этой девушки одним большим маневром для отвода глаз (Брук оценивает вас, пока вы оцениваете Норико). Или, еще более коварным образом, марионетка — это Брук, а марионеточник, наоборот, Норико. В любом случае я понимал, что нас очень профессионально берут в оборот.
Чувство это мне нравилось. Впервые за три месяца управления микрохаосом кто-то кроме Нины или меня принимал решения. Я показал Брук наш стиль сервировки кофе (который она, как и следовало ожидать, нашла восхитительным — серебряный поднос, печенюшка, стакан сельтерской с крохотной ложечкой сверху, вся эта кукольная ерунда), греясь в лучах чужого одобрения. Наверное, мне все-таки нужен был начальник в жизни.